Леля стрекоза пяти с половиной лет с черными косами и хитрыми, чуть раскосыми глазами переехала в новую квартиру. Месяцем раньше мама трагическим голосом объявила ей, что папа устроился работать космонавтом и скоро улетит на другую планету. Леля печально вздохнула: раньше, когда папа исчезал надолго, это называлось "ушел в рейс".
Мама, но ведь в космосе инопланетяне, сказала она. Я их по телевизору видела.
Мама успокоила: за папу можно не опасаться, у него большой опыт общения с инопланетянами, а особенно с инопланетянками. Лельке очень хотелось спросить про другую планету, но отец на глаза не показывался. А если появлялся, то смотрел виновато и быстро убегал. Лелька его жалела. Знала, по маминым словам, что папе тяжело нести груз собственной подлости.
Мамочка, может, ему помочь? спросила она.
Но мама сказала, что папа и сам прекрасно справлялся все эти годы.
Плохо было то, что теперь им придется переезжать из двухкомнатной квартиры в новое однокомнатное место. Почему, Леля понять не могла, но у космонавтов, наверное, всегда так. На всякий случай, она уложила все куклины вещи в одну сумку и объяснила лысому медведю, что папину планету зовут Ксюша, хотя мама называет ее "дешевой плечевкой". Медведь посетовал, что родители постоянно ссорятся, и ушел искать грибы в гераневом лесу на подоконнике.
За две недели до переезда родители начали делить вещи и паковать то, что поделили. Леля удивленно вздыхала и пересказывала медведю последние новости: папа пытался украсть у мамы гладильную доску и мельхиоровые вилки, а мама разбила все его тарелки.
Перед отлетом отец зашел в ее комнату и, заискивающе глядя, сказал, что будет время от времени навещать дочку. Скажем, раз в неделю. Леля важно выслушала папин лепет и поцеловала его в щеку.
Будь осторожен в открытом космосе, попросила она. Там инопланетяне.
Отец вышел из комнаты озадаченный. И спросил жену, уже начинавшую делаться бывшей, не болеет ли их дочь каким-нибудь серьезным психическим недугом. Жена оскорбилась и урезала количество визитов до двух в месяц.
Благодари Бога, что я тебя родительских прав не лишила, сказала она.
Да я тебя первую лишу, взвился отец. У тебя только работа на первом месте! Всю жизнь со своими пробирками!
А у тебя что на первом месте? не выдержала мать. Бабы твои?
Леля сначала подслушивала, а потом ушла.
Ну их, сказала она кукле Маргарите. Ругаются и ругаются...
Прошло две недели. Лысый медведь Василий Степанович, кукла Нина и кукла Маргарита пили чай с пирожными из фломастеров, когда в комнату вошла мама и сказала, что машина приехала и ждет их, чтобы отвезти вещи. Вместе с мамой в комнату залетела какая-то вертлявая тетенька. Оглядела Лельку выпуклыми зелеными глазами, цыкнула золотым зубом и стала, потирая ручки, кружиться по комнате и жужжать, что скоро поклеит везде жидкие обои. От тетеньки пахло помойным ведром и солеными огурцами.
Вот поклеит она свои жидкие обои, подумала Леля. Тогда ее точно со стены не сгонишь. Разве что мухобойкой.
Она знала, что мухи боятся мухобоек и любят липкую желтую бумагу. Один раз даже видела в магазине целую гирлянду на бумажке. Мухи были черные, с волосатыми ногами и раздвоенным носом – точь-в-точь, как у гостьи. Поэтому Лелька вежливо спросила, укладывая чайный сервиз:
Тетя, а где вы прячете ваши крылья?
Ой, какой милый ребенок! тетенька всплеснула руками и тут же потерла их. Приняла меня за фею. Какой милый ребенок!
И тут же забыла про нее. Стала опять носиться и жужжать: "Жидкие обои, жидкие обои"... Дались они ей!
Пока грубые грузчики в серых штанах таскали их вещи, Леля стояла в углу и жалела свое любимое место под подоконником у батареи, где стоял куклин дом. Сам подоконник был дачей – там, среди гераней жил Василий Степанович. Зимой на даче было холодно, и он спускался вниз.
Василия Степановича подарили полгода назад какие-то шумные гости. Был он медведем не простым, а гималайским и воду не любил. Лелька это узнала потом, когда решила его искупать, а чтоб быстрее высох, погладить горячим утюгом. С тех пор на макушке Василия Степановича появилось спекшееся лысое пятно. Из-за него Леля называла медведя своим любимым уродиком и просила Нину с Маргаритой перед ним не зазнаваться.
Будете его обижать, я вас тоже налысо постригу, грозила она им. Кукла Нина и кукла Маргарита недоуменно переглядывались и говорили, что готовы даже пойти за Василия Степановича замуж, лишь бы им оставили их чудесные синие волосы.
Вот вы какие хитрые, укоряла их Лелька.
Ну поехали что ли? это уставшая мама подхватила ее игрушки, и Лелька потопала следом, так и не решив, хочет она на новое место или нет.
Новый дом был маленький: из двух подъездов и трех этажей. Возле их подъезда сидели бабули и сердито смотрели на машину с вещами.
Ишь, ташшат и ташшат, сказала одна про грузчиков.
Подняли пылишшу, поддакнула другая – копия первой.
А третья посмотрела на Лельку и спросила:
А тебя, стрекоза, как звать?
Меня зовут Кошкина Лариса Павловна, представилась Лелька. И добавила для солидности. Я на следующий год в школу пойду.
Бабки переглянулись.
А кто это у тебя Лариса Павловна, такой полосатый? спросила третья бабка, а первые две глянули на нее и сурово поджали губы, как будто хотели сказать: "Ну надо же какая, в школу пойдет, ишь ты!"
Это у меня гималайский медведь, он же панда, Лелька показала Василия Степановича. И еще две его жены в сумке Нина и Маргарита. А медведь полосатый потому, что я ему рубашку рисовала.
Скажите, пожалуйста, рубашку, протянула третья бабка. А первые две стали смотреть на Лельку еще внимательней. Как будто рисовать рубашки было невесть каким дивом.
А вас как зовут? спросила Лелька. Она решила, что надо все выспросить, пока мама бегает впереди грузчиков и отдает им указания.
Меня зовут баба Зина, сказала третья бабка. А вот это бабушка Ангелина и бабушка Таисья.
Очень приятно, сказала Лелька. А у меня папа вчера в космос улетел.
В космос? удивилась третья бабка. А две первые прямо-таки уставились на Лельку, как будто хотели просмотреть ее насквозь. Она подумала, чего б такого у них спросить, но прибежала мама и потащила ее наверх смотреть новое жилье.
Квартира была хоть и однокомнатная, но с какой-то загогулиной рядом с кладовкой, так что опять получалось, что у Лельки есть свой дом. Пока мама расплачивалась с грузчиками, Леля успела распаковать кукол и усадить их на диван, который стоял посреди комнаты. Рядом лежал свернутый ковер. В углу был телевизор, из которого папа пытался вывернуть какую-то деталь за то, что мама расколотила его тарелки. Мама папу вовремя заметила, так что он улетел в космос еще и без чашек.
Выяснилось, что живут они на третьем этаже, и у них есть застекленный балкон. На кухне была газовая колонка, к которой мама строго-настрого запретила подходить. Еще была синяя кафельная плитка у раковины и грязные стены в розовый цветочек.
Мама, а мы поклеим жидкие обои? спросила она на всякий случай.
Мама вымученно кивнула и стала носиться по квартире, разыскивая электрочайник. Но чайник, как выяснилось, утащил папа, потому что в коробке лежали битые чашки.
Вот козел, сказала мама и заплакала.
Лелька подошла к ней и погладила по плечу.
Мамочка, ну я совсем не хочу чаю, нежно сказала она. Мы можем купить в магазине сок. Или хочешь, я у бабы Зины чайник попрошу? Или у бабы Таисьи и бабы Ангелины.
О, Господи, какие еще бабы?! и мама заплакала снова.
Лелька подумала-подумала да и пошла на диван рассказывать куклам про свое новое житье-бытье.
Очень скоро они освоились, расставили мебель, купили новый чайник, и мама стала говорить, что ей скоро выходить на работу, а потом она уезжает на кон-фе-ренцию, а прежняя нянечка не будет к ней ездить в такую даль, и надо искать новую.
Все это мама говорила то себе, то книжкам, которые она переписывала целыми днями, то в телефонную трубку. Лелька, накормленная с утра растворимой кашей и йогуртом, тихо сидела возле кладовки и готовила куклу Маргариту к свадьбе.
Сначала она пойдет замуж, потом ты, объяснила она кукле Нине. Так будет по-честному.
Кукла Маргарита сидела важная в белой марле и с засохшим гераневым цветком в руках. Василий Степанович по случаю свадьбы был отправлен на балкон и теперь плющил пластмассовый нос в балконное стекло.
Вот теперь ты красивая, и мы пойдем звать жениха, сказала Лелька Маргарите. Она пошла на балкон и выглянула на улицу. Мама сказала, что сейчас апрель, а потом май, а потом будет лето.
А что летом? спросила Лелька.
Летом экзамены, сказала мама и зарылась в свои книжки.
Лелька знала, что у мамы есть студенты, что мама ми-кро-би-о-лог. И поэтому переписывает много книг и повторяет по вечерам длинные непонятные слова лимбус, тубус... Лелька спросила, что это за слова, но мама сказала, что это латынь и попросила ее не отвлекать. Лелька послушалась и ушла играть в латынь.
Нинус, будешь супус? – спросила она куклу Нину. Но та так испуганно вытаращила глаза, что Лелька передумала играть в латынь и стала рисовать домики.
У нее было много нянечек. Последнюю звали Ольга Ивановна Коновалова. Она говорила, что у нее пе-даго-гическое образование и счищала с юбки кошачьи волосы. Еще она заставляла учить буквы и говорила уксусным голосом:
Ларочка, держите спину прямо. Ларочка, посмотрите, это фотография моего кота. Ларочка, вы должны есть гороховую кашу, в ней десять незаменимых аминокислот.
Раньше Лелька думала, что Ларочка это такая засахаренная девочка, которая всех слушается, знает все буквы и хвалит толстого кота с недобрыми глазами. Она изображала перед зеркалом эту девочку с растопыренными пальчиками, которая поводит носом вправо-влево и сюсюкает:
Ах, я такая примерная, ах, скорее дайте мне кастрюлю гороховой каши, я ее всю съем вместе с кастрюльными ручками...
До Ольги Коноваловны у нее была нянечка, которую звали Земляника. Она была маминой студенткой и разрешала красить губы бесцветной помадой. Помада была вкусная, ягодная и Лелька всегда просила намазать ею кукол. До Земляники была сморщенная старушка в платке и тулупчике, которую звали Горюшко, она говорила "Ох-ох, дитятко" и "Грехи мои тяжкие". А кто был до бабушки, она и не помнила, потому что это было давно.
...Лелька прыгала на одной ноге, пока мама разговаривала с бабушкой Зиной у подъезда.
Дело-то не хитрое, тянула та. Да и пенсия маленькая. Приводите.
А пошто в ясли не отдашь? спрашивала бабушка Таисья.
Пошто? поддакивала бабушка Ангелина. И смотрела на Лельку строго. Как будто она сама не хотела идти в ясли.
Не садиковый ребенок, часто болеет, мама поправляла тонкими нервными пальцами очки и поворачивалась к бабушке Зине. Вы присмотрите?
А чего не приглядеть, пригляжу, кивала та. Да ведь, стрекоза?
Лелька кивала. Ей нравилось, что ее зовут стрекозой. Лучше стрекозой, чем Ларочкой.
На следующий день шел дождь, и мама привела ее домой к бабушке Зине. В квартире тоже с одной комнатой было тепло, тикали на кухне часы с кукушкой. В корзине под столом лежала кошка и вылизала трех котят. Одного черненького, одного пятнистого и одного рыжего в полоску. Лелька даже взвизгнула, когда их увидела. Но бабушка Зина строго сказала:
Ты их не трогай, они покушали и спят.
Лелька села на корточки рядом с корзиной и, подперев кулачками щеки, стала смотреть, как мама-кошка одним глазом спит, а другим следит за бабушкой Зиной. Та поставила чайник и шуршала пакетом с карамельками.
Только вы меня не кормите гороховой кашей, попросила Лелька.
Ах ты какая! рассмеялась бабка. А чем тебя кормить? Ты чего ешь?
Йогурт ем, стала перечислять Лелька. Кашу персиковую, суп с буквами...
Как это с буквами? – брови бабушки Зины поползли по лбу.
Ну это такие маленькие вермишельки в пакетике, Лелька уселась на стул и стала разворачивать фантик. Можно есть суп и учить буквы. Ольга Коноваловна всегда говорила, что это про-дук-тивно.
Бабушка Зина только крякнула и стала размешивать сахар в чашке.
А блины ты ешь? спросила она.
Блины я ем из микроволновки, загрустила Лелька. С творогом и сгущенкой. Но микроволновку у нас украл папа.
Давай я тебе лучше своих блинов напеку, предложила бабушка Зина. Умеешь блины печь?
Нет, сказала Лелька. Печь не умею, мне к плите подходить нельзя, потому что в ней газ.
И они стали печь блины. Лелька узнала, что блин сначала морщится и шипит на сковородке, а потом сползает с нее гладким коричневым солнышком с хрустящими краями. И что эти блины правильные, а в микроволновке все блины порченые, и в них сплошная химия.
Кукла Нина, кукла Маргарита и лысый медведь Василий Степанович сидели на подоконнике и скучали, потому что с ними никто не играл. Вечером Лелька пообещала им напечь блины, но на следующий день тоже был дождь, и бабушка Зина показывала ей, как надо вязать шарфики. Еще полдня они мотали пряжу в разноцветные маленькие клубки и решали, какого цвета будут у Лельки варежки. На третий день было солнце, и они пошли во двор на лавочку к бабушке Таисье и бабушке Ангелине. Кроме Лели детей в этом доме не было, потому что их дом назывался старый фонд, и жили здесь только старые люди и мама с Лелькой. Зато во дворе была песочница и древние качели, которые пели-скрипели, когда их раскачивал ветер. Были кусты сирени, темно-зеленые ивы и большой пенек, по которому ползали шустрые муравьи. А муравьиная принцесса сидела важная на солнышке и разворачивала крылья, которые с одной стороны были немножко розовые, а другой совсем серебряные.
...Потом было лето, и приехали дети. Они уже ходили в школу и говорили, что им скоро купят компьютеры. Лелька со всеми передружилась и хвасталась, что бабушка Зина свяжет Василию Степановичу настоящий свитер, а Нине и Маргарите по новому платью. У бабушки Таисьи и бабушки Ангелины было на двоих два внука, да и те оказались близнецами. Данил и Никита совсем, как их бабушки, шепелявили:
Пушиштый котенок, новый шамошвал.
Еще они были рыжие, как кленовые листья, и на год ее старше. Братья научили ее стрелять из самодельного лука и подарили воронье перо.
Потом была осень, и мама стала кандидатом наук. Домой стали приходить студенты и другие кандидаты. Один из них с такими же, как у мамы круглыми нервными очками, оставался до позднего вечера. Пил сладкий чай, ругал дурака Пазушкина и хвалил умницу Стасюлевича. Мама кивала и говорила, что Ситников не бездарен, но его теории не подкреплены практически. Тогда Лелька отпрашивалась на второй этаж к бабушке Зине. Иногда мама сама звонила вниз и просила оставить дочь до утра.
Бабушка Зина, держась за поясницу, довольно кивала в трубку. Лелька, слушая одним ухом, пила молоко, смотрела в темное окно. Ждала, когда бабушка расплетет ее косы и станет рассказывать сказки про Марью-Маревну спящую Царевну и одноглазое лихо. А ночью возле лелькиной подушки ложилась кошка Глаша, у которой раздали всех котят. Смотрела лунными глазами и тихо мурлыкала.
К зиме Лелька выучила весь алфавит, и уже сама себе читала сказки. Мамин кандидат учил ее английскому языку, рассказывал про древних греков и показывал, как решать генетические задачки про кошек и котов. Лысый медведь и две его жены тихо пылились на антресолях. Папа больше не приходил. С Ксюши он улетел на другую планету по имени Тамара.
В мае мама сделала научное открытие и на два месяца уехала в командировку. Потом опять было лето. И Лелька заново подружилась со всеми детьми. В конце августа Данил и Никита уехали, оставив ей на память цветную книжку со стихами. Братья сказали, что девочка в книжке вылитая Лелька: с такими же черными длинными косами и веселыми глазами. Лелька гордилась, что про нее есть книжка и рассказывала стихи наизусть бабушке Зине, бабушке Таисье и бабушке Ангелине. Бабушка Зина охала и всплескивала руками, а вторая и третья бабушки добродушно шипели, как две спущенные шины.
В сентябре, когда она, чинная и наряженная, пошла в специализированную школу для особо одаренных детей, учительница попросила представиться и рассказать свое самое любимое стихотворение. Лелька сначала замялась, а потом посмотрела в глаза других тоже очень умных, как сказала мама, детей и вспомнила стишок про черноволосую девочку.
Кошкина Лариса, произнесла она с выражением. – Стихотворение, которое я выучила этим летом.
Почитай мне сказку на ночь
Про кузнечика на травке,
Загадай свои загадки
Про коровок и лошадок.
Расскажи свои приметы
Дней счастливых и не очень.
Что мы будем делать летом,
Что мне будет сниться ночью...
Расскажи, откуда ветер,
Почему трава такая,
И зачем на свете дети,
Расскажи мне: я не знаю.
Месяц в небо прячет рожки,
И мигают сонно звезды.
Посиди со мной немножко.
Почитай, пока не поздно...
СТРАННОСТИ
История в двух частях
В тот год он примирился со всеми своими демонами, и повернул жизнь к зениту. Жизнь поворачивалась не сразу, и скрип ржавых колес, которые должны были отвести его к славе и богатству, будил по ночам. Над кроватью зависал столб мертвого лунного пламени. И он, просыпаясь, понимал, что ржавые колеса – сон, хмарь, а он всего лишь по детской привычке скрежещет во сне зубами на луну.
Часть первая
Странности начались у него с рождения. Когда его достали из-за первых в его мире дверей, акушерка тихо ахнула и попыталась перекреститься. На макушке ребенка сидел темно-красный паук и подергивал лапками. Приглядевшись, акушерка увидела, что паук этот – всего лишь выпуклое родимое пятно с тонкими, словно волосом нарисованными конечностями, которые двигаются по голове лишь потому, что удивительный младенец разевает крошечный ротик в богатырском крике. На матерый взгляд акушерки, повидавшей на своем веку даже сиамских близнецов, сросшихся головами, новорожденные со всякими аномалиями не редкость, но такого у нее еще не было. Она даже передернулась, глядя на лиловое человекообразное нечто, которое, не успев отделиться от пуповины, яростно орало, скребло когтями и требовало свободы. В чем заключается ненормальность младенца, акушерка объяснить себе не могла, но замечала, что у ребенка имелись в наличии и острые зубы, и длинные синие ногти и прядка черных волос, отчего казалось, что красный паук с макушки наделен хищной звериной гривой. Впрочем, младенец был здоров, и в нужный срок его выписали домой к вящей радости папаши – 35-летнего ремонтника троллейбусного депо. Встречая супругу после выписки, он не удержался и заглянул под одеялко, закрывавшее личико сына.
Вот твою... – и, не удержавшись на ногах, скатился со скользких ступенек роддома.
Младенец, покоившийся у матери на руках, проснулся и сонно заквохтал: смеяться он еще не умел. Мамаша – толстая, круглолицая, отупевшая от гордости и родов – стояла на крыльце в широком синем пальто и сама себе задумчиво улыбалась. Потом неторопливо спустилась по мартовским ступенькам, бережно поддерживая кулечек в одеяльце, обернутый синей лентой.
Вставай, чего разлегся-то? синяя трапеция равнодушно смотрела на мужа, который вился ужом, зажимая в горсти кровавую юшку. – Подумаешь, нос расквасил. Ты вон родить попробуй! И не ори мне тут – ребеночка разбудишь!
Дома бабушка, приехавшая из деревни посмотреть на внука, развернула пеленки, повздыхала, покачала головой и посоветовала дать детенышу имя Антип, что значит противный людям.
Что за имя? – возмутился папаша. Ты его еще Ромуальдом назови. Пускай Серегой будет. Или Лехой.
Он сидел на табуретке посреди кухни и закусывал тещиной квашеной капусткой праздничную самогонку – свою, ядреную, из сгущенки. После ста граммов "облегчительного" нос уже не болел, но болтался, распухший, посреди лица наподобие сочной южной груши с желто-красными боками. Младенец сонно посапывал в соседней комнате, не догадываясь о том, что сейчас, может быть, решается его судьба.
Или Петром. Во, хорошее имя Петька, папаша поднял стакан и неожиданно посинел. Потом согнулся напополам и начал кашлять так, словно сваи вбивал. Поднял полные слез глаза и, всасывая распухшим носом воздух, просипел что-то умоляюще. Теща что было силы шлепнула зятя по спине, и в тарелку с соленой капустой шмякнулась вылетевшая из отцовой глотки горошина черного перца.
Говорю, Антипом, значит Антипом, проворчала теща. – И не спорь.
У синего от кашля папаши возражений не было. Так младенец получил имя.
Он быстро рос, набирал вес, ел с аппетитом и большую часть суток проводил во сне. Голова покрывалась пушком темных волос, которые со временем превратились в кудрявую шапочку, надежно скрывающую красное пятно с макушки.
Антипушка, качала его на руках мамаша. – Пупсик мой.
Антип радостно щурил узкие, словно у китайчонка, глаза. И трогал материны губы пухлыми детскими пальчиками. Ему было хорошо.
К его счастью, папаша работал в своем депо, приворовывая и подшабашивая где только можно. Денег хватало. И мамаша была неразлучна с малышом. Изредка приезжала бабушка, привозила соленых огурцов, сала, меда, шерстяных носочков из козьего пуха – всякого домашнего деревенского добра понемножку. Неторопливо оглядывала внука, каждый раз удивленно качая головой, приговаривала украдкой:
И в кого же ты такой противный уродился?
В семь лет Антип пошел в первый класс. Первого сентября его, как положено, сфотографировали с новым ранцем, букетиком кленовых листьев и синим букварем, на котором был нарисован Буратино и буква А. Вихрастый Антипушка улыбался и думал, что сейчас пойдет в класс со своими одноклассниками на первый в его жизни урок мира. Но пары ему не нашлось: он в классе был двадцать третьим. Так и вошел, не с толпой, а сам по себе, когда все уже расселись. Постоял, посмотрел и плюхнулся на ближайшую к нему пустую парту, которую другие дети проигнорировали: рядом с ней стояло самое страшное учебное пособие – криво улыбающийся скелет человеческий, неизвестно как затесавшийся в первый класс. Одна его нога упиралась в мусорное ведро, а вторая вольготно болталась, поскрипывая на сквозняке. Урок мира Антипушке не понравился, так ерунда какая-то. Зато скелет заинтересовал необычайно. В сутулом желтом костяке, подвешенном к железному шесту, была простота, невысказанная грусть и грация, которую не портил даже криво примотанный проволочками тазобедренный сустав. Антип подумал и, таясь от учительницы, прицепил к ладони скелета букет желтых кленовых листьев.
С первым сентября, прошептал он своему грустному товарищу, у которого в этот день тоже не было пары.
В первую неделю Антип узнал, что дважды два четыре, а он какой-то не такой. Другие дети его не любили: дразнили и не пускали играть в свои веселые детские игры: три-пятнадцать, сифу и царя горы. Насупленный Антип стоял в уголке, глядя, как одноклассники держат одну ногу в нарисованном круге и приговаривают:
Сто-шестнадцать, девять-двадцать, три-пятнадцать, с последними словами выпрыгивают из круга. Кто выпрыгивал последний, тот был чмо.
Скучная игра, бормотал Антип.
Сифа была гораздо веселее. Для нее нужна была грязная мокрая мочалка, которой вытирают доску. Едва учительница выходила из класса – в учительскую или пописать, как мальчишки хватали мочалку и начали кидать ею друг друга. Тот, в кого угодила "сифа", должен был кинуть ее в другого, тот в третьего и так до бесконечности, пока не приходила учительница. В кого "сифа" попадала последним, тот был чмо, и с ним было западло садиться. Два раза мочалка попала в учительницу, и был большой скандал, в Антипа же ни разу. То ли мальчишки все время промахивались, то ли метательный снаряд облетал его на уважительном расстоянии, Антип не знал, да и не стремился знать. С ним все равно никто не садился.
В царя горы играть было тоже интересно, но он и тут оставался не у дел, глядя, как возится и шумит руконогая куча-мала из галдящих мальчишек. Тот, кому удавалось пробиться на гору – снега или матов в спортивном зале, раскидать соперников, и крикнуть громко: "Царь горы, чур, не маяться!", был царем горы, а все остальные были чмо и ему прислуживали: таскали портфель, гоняли за пирожками в школьную столовую и жевали промокашку, изготавливая снаряды для пуляния из трубки. Антип никогда никому не прислуживал, но и царем не был. Он был чужим.
Все, что ни делал он, другим казалось ненормальным и противоестественным. Он громко и не к месту смеялся, зависал взглядом в какой-то ему одному видимой точке пространства. Умел говорить слова задом наперед, шевелил ушами и крутил пальцы в суставах так, как не умел никто в его классе.
Фу, ты, как собака, ушами двигаешь, говорили брезгливые девочки.
Пальцы, которые вольготно вращались в суставах, словно шарниры, смазанные маслом, вызывали у детей тошноту, а у школьной медсестры заинтересованность.
Тебе бы в цирке выступать, посоветовала она, делая Антипу прививку Манту.
Нет, я не хочу в цирке, поджал Антип губы.
А где ты хочешь?
Антип задумался.
В школе.
Какой молодец! И кем ты будешь в школе работать?
Скелетом.
Желтый человеческий каркас по прозвищу Жмурик-Васек был его единственным другом и собеседником. Другие дети Васька избегали, справедливо полагая, что тот, кто до него дотронется, будет "чмом пожизненным". Антипу это было на руку. С Васьком можно было мысленно болтать на уроках, и никто не мог сказать, что Антип, сидящий с каменным лицом, отвлекается. Он вообще вел себя смирно, но учительница каждый раз замечала в нем странности, к которым нельзя было применить знакомые ей со студенческой скамьи педагогические приемы. Антип умел читать, но делал это слишком быстро, чтобы его могли понять другие дети. У него была фотографическая память. Пролистав книжку, он лениво говорил: "Потом дочитаю!" С букварем была сущая морока.
Читай со всеми, требовала учительница.
Там скучно, вяло отбрыкивался Антип. – Я уже прочитал.
Нет, читай сейчас, вслух.
Хорошо, соглашался Антип. – Страница пятьдесят четыре. Буква ша. У Миши машина машина. Хорошо играть новой игрушкой. Шуршат бесшумно камыши. Ирина Петровна, а как можно шуршать бесшумно?
Антип!
Что?
Ты как читаешь?
Вслух, вы же сами сказали, Ирина Петровна. А камыши?..
Антип!!!
Да что?!
Ты почему читаешь с закрытой книгой? Немедленно открой букварь!
Ну я и так все вижу. Я же запомнил.
Антип, я тебе сейчас два по поведению поставлю.
Другие дети смеялись. Антип, который читал текст из закрытой книги, казался им дурачком.
Отец в воспитании сына почти не участвовал: мать не позволяла. Каждую пятницу, когда он пьяный приходил с работы и требовал дневник сына и ремень, мать замахивалась на него локтем и шипела:
А ну, замолкни, ирод! Не видишь, Антипушка уроки готовит?!
А, уроки, переходил на умильный шепот папаша. – Ну пусть, пусть...
Прокрадывался в комнату сына и ошарашенный возвращался обратно:
Мать, он чего-то не того, как-то не так готовится. Ты видела?
Чего?
Ну, как он уроки делает...
Да, что ты к ребенку прицепился, пьянь! Иди ляг, проспись. Как в школе задали, так и готовит. Он сегодня две четверки принес.
Отец делал вид, что идет спать, а сам прокрадывался к дверям Антипа и с выпученными глазами смотрел, как сын сидит над грудой томов Большой Советской энциклопедии, и безразлично перелистывает страницы. Запомнив страниц двести-триста, он шел гулять, а там уже читал то, что больше всего нравилось. Мать, выглянув в окно, видела, как Антип качается на качелях или обстругивает перочинным ножичком деревянную палочку, или гладит огромную дворовую собаку.
Антипушка, сыночек, ее распевный голос разносился из форточки над двором. – Немедленно уйди от дворняги. Она блохастая.
Антипушка послушно отходил, а дворняга, как по команде, разворачивалась и убегала за угол, деловито помахивая хвостом. Какие у нее были дела, знали только собака и Антип, который к тому времени обнаружил, что умеет понимать животных. Нет, он, конечно, не разумел птичий язык и не мог по-свойски общаться с орущими по весне котами, но жизнь всякого зверья казалась ему простой, понятной и исполненной смысла. В тот момент, когда собака убегала от него, он каким-то внутренним взглядом видел зарытую на помойке кость и желтый от собачьей мочи столб с объявлениями, на котором появилась еще одна, незнакомая его псу, метка. Животные относились к нему добродушно. И даже ощенившиеся суки позволяли притаскивать еду и кормить теплых, жалобно скулящих кутят творогом и мягкими домашними котлетами. К концу второй четверти дворняги со всего района узнавали его, как родного, и дружелюбно виляли хвостами при встрече.
Летние каникулы не пропали даром, и поколение кутят, которое Антип выкормил в первом классе, превратилось к сентябрю в стаю здоровых и хитрых дворняг, которые не жрали отравленное мясо и растворялись в воздухе, едва в район въезжал обшарпанный живодерский грузовичок. Из всех людей эти собаки признавали одного только Антипа, слушаясь его, как вожака и высшее существо. А он, обделенный вниманием товарищей, проводил с дворнягами большую часть времени, играя в пятнашки и пересказывая подросшим щенкам интересные места из Большой Советской энциклопедии. Как-то одноклассники увидели, как Антип носится с собаками среди куч мусора за домом. Все единодушно решили, что он после этого чмо, причем не простое чмо, а чмо помойное. Так Антип обрел в классе свой постоянный статус.
К пятнадцати годам он превратился в высокого нескладного подростка, молчаливого, узкоглазого и густоволосого. Шапка черных курчавых волос, скрывавшая пятно на его голове, напоминала по жесткости ершик для мытья посуды, и на обычные кудри походила мало. Мальчишки – все, как один лысые, в спортивных костюмах и черных куртках из кожзаменителя, смеялись над кудрявым Антипом и дразнили по старой памяти "сифой" и "помоечником". Девушки, застенчиво трогающие герпес на лиловых, крашеных одной на всех помадой губах, хихикали и картинно зажимали прыщавые носики. Антип терпеливо сносил травлю, стричься не желал, ходил в школу каждый день, лениво получая свои пятерки, и к придиркам одноклассников относился, как к запаху гнили на помойке, морща нос, но особо не принюхиваясь. Главное, что его больше не били. Первый и последний раз его пытались поколотить в восьмом классе, когда самый длинный из одноклассников Генка Силин уволок школьную сумку Антипа на пустырь за недостроенным школьным корпусом. Антип Силина догнал, стал мутузить, но на подмогу кинулись сидевшие в кустах гопники. И тут случилось странное: Антип отпрыгнул, запрокинул голову и завыл горько, отчаянно и одиноко, как плачет загнанный в красные флажки, голодный зимний волк. Одноклассники сначала застыли, как вкопанные, а потом налетели на выпендрежника всей толпой. Такого кошмара, который начался потом, никто еще не видел. Откуда-то стали появляться собаки: большие лохматые волкодавы и маленькие вертлявые шавки, беспородные дворняги и страшные по своей зубастости ублюдки, которых рожают вырвавшиеся на свободу дворовые суки, или оставляют на уличный приплод загулявшие по весне цепные кобели. Вся эта мохнатая, зубастая, блохастая масса бесшумно окружила мальчишек и, сверкая ненавистью в коричневых глазах, ждала момента, чтобы наброситься.
Только не бегите, Антип, которого повалили на землю, освободился из чужих, враз занемевших рук. – Не показывайте спину. Стойте так, они уйдут.
А сам, закинув за плечо сумку, неспешно двинулся прочь. Часть собак потрусила за ним, часть осталась охранять мальчишек, продержав их на новостройке до поздней ночи, а там разбежалась кто куда. То, что случилось на пустыре, одноклассники решили держать втайне. Почему-то рассказывать о том, как их взяли в плен помойные собаки, было стыдно, а может, малолеток сдерживало какое-то другое не менее странное, чем стыд, чувство. Их бедного языка не хватало, чтобы передать ощущение не опасности, но неестественности происходящего, когда тузики с торчащими от голода ребрами, выбившись из своих помойных щелей, ведут себя, словно тюремные надзиратели. "Кудрявого" больше не били, но насмешки он сносил покорно, и одноклассники вовсю пользовались этой единственной отдушиной.
После школы Антип решил поступать на медицинский факультет в память о лучшем друге Жмурике-Ваське, у которого мальчишки в девятом классе утащили голову. Череп, Антип знал, продали какому-то захожему мужичку с дурным взглядом. Васька было жалко. Антип по нему скучал, но искать мужичка с помощью собак почему-то не торопился.
За неделею до экзаменов он зашел в библиотеку, просмотрел все рекомендованные абитуриентам книги, а на вступительных, не торопясь, обстоятельно переписал параграфы из четырех учебников крупным почерком отличника-аккуратиста. Его приняли.
Университет был продолжением школы, разве что не было привычных гопников и даже встречались иногда родственно-странные личности. Например, семейка кришнаитов в розовых юбках, жующие морковку вегетарианцы из соседней группы и даже тайком целующаяся на лекциях парочка – Стасик и Алешка, они всерьез готовились к карьере сексопатологов. Правда, все их странности были привычные, извинительные, а потому понятные всем. Антип же заявлял, что культ Кришны младше и примитивнее культа Кали, мясо, особенно сырое, восполняет нехватку белков и железа, а поцелуи ведут к инфицированию ротовой полости, кариесу и гингивиту. Он казался странным даже для факультетских оригиналов, хотя к нему было трудно прицепиться. Его суждения были научны и логичны, а свои взгляды он отстаивал так вежливо и рассудительно, что зубы начинали болеть даже у закаленных в словесных баталиях и нецелованных педагогов.
Каждый курс Антип успешно переползал из сессии в сессию, ходил на практику в морг, бесстрашно глядя, как из чана с формалином выплывает отрезанная голова безымянного бомжа, чье тело менты за бутылку продали медикам. Голову он звал Леликом и всерьез подумывал выварить из нее крепкий белый череп. Череп, мечтал Антип, можно подарить Жмурику-Ваську, который с новой головой станет еще краше прежнего. Но желтые косточки его друга уже год, как покоились в школьном подвале, деля старый шкаф с заспиртованной зеленой ящерицей и пыльной печенью алкоголика из папье-маше.
Пятый курс остался позади, и после ординатуры Антипу светило место патанатома при областном морге. Жизнь казалась скучной, хотя Антип сам не понимал, чего ему в ней не хватает. Родители, слава Богу, были здоровы, а отец пил только от счастья и гордости, что его сын – человек с высшим образованием. Иногда, правда, мать поговаривала о женитьбе, но сама же одергивала себя. Мол, молодой еще сынок, пусть нагуляется. Антип соглашался. Под предлогом, что ему нужно на свидание, он исчезал по ночам из дома, а сам отправлялся бродить по ночным улицам. Он не боялся диких приключений с пьяными подростками, поножовщиной и криминалом. Знал, что куда бы он ни пошел, за ним бесшумно следует вереница телохранителей – императорская свора, отборный отряд его армии, которую он начал собирать еще в первом классе. Собаки скользили, как тени, обмениваясь почти осмысленными взглядами, когда хозяин проходил по опасному участку ночного пути. В остальное время в равнодушных глазах крупных молчаливых хищников плескалось одно только холодное лунное пламя.
К тому времени стая Антипа расползлась по всему городу. Вытеснив других собак, эти зажили своей, не видной постороннему взгляду, вполне осмысленной жизнью. Антип сам выбирал места для роддомов и яслей, по-прежнему навещал ощенившихся сук и маленьких кутят. Всех прокормить было сложно, и в одну из ночей Антип принял решение начать охоту на ночных ублюдков – бродяг, наркоманов и отморозков, грабящих влюбленные парочки или одиноких прохожих. На его взгляд, в этом не было ничего плохого: его отца чуть не убили, когда он возвращался с ночной смены, и не хотелось бы, чтобы это повторялось впредь.
Так Антип открыл в себе тягу к справедливости.
Через полгода новорожденные привыкли к вкусу живой человеческой крови, а в городе стало опасней и чище. Старенькая уборщица из морга пересказывала слухи о том, что по городу бродит ангел, убирающий грешный человеческий мусор: в одной руке его обоюдоострый меч, в другой алмазное помойное ведерко, и по всему выходит, что скоро конец света. Антип добродушно посмеивался и спрашивал уборщицу, не грешила ли она в молодости, раз так переживает.
Тухлый Лелик все плавал в своем формалине на потеху Антипу, которого всегда смешили обмороки студенток-практиканток. В его тайной резиденции – глухом заброшенном подвале – копились гладкие белые черепа: головы жертв Антип отбирал по праву хозяина. Его псы, уже пять поколений не знавшие разболтанной бродячей жизни, отличались умом и неестественной даже для собак организованностью. Императорские щенки, знавшие вкус грешной человеческой крови, производили на свет странное потомство – крупных молчаливых кобелей с ярко-желтыми глазами и повадками вожаков. Они с рождения знали, что должны подчиняться одному только человеку со странным – соленым и холодным запахом, который был им почему-то милее и ближе, чем самые аппетитные ветра, прилетавшие с мясокомбината.
Желтоглазые чувствовали, что их связь с Антипом прочнее и ближе, чем у других собак. Часть из них становилась его телохранителями, часть, не теряя связи с хозяином, уходила в пастухи кареглазого собачьего народца – веселого и простодушного.
Стая росла, превращаясь в отдельные кланы. И желтоглазые вожаки, встречаясь с Антипом днем на улице, обменивались с повелителем быстрыми понимающими взглядами. Ему нравились эти взгляды, они были осмысленны настолько, что вызывали холодок в позвоночнике. Он начинал догадываться, что его собаки давно уже стали государством – единым организмом, в котором ему, Антипу, отведена роль головы. Был доволен такой ролью и совсем не задумывался о том, какое место он – молчаливый патологоанатом с шапкой жестких курчавых волос – занимает среди себе подобных. Он словно был выключен из жизни нормальных людей. Не любил политику и спорт, не гонялся за женщинами и деньгами, ел, что попало, одевался в те вещи, которые покупала ему мать. Те ночи, которые Антип проводил в доме, были мучительны, и он стонал, бормотал и скрежетал во сне зубами, когда над его подушкой вставал столбом поток лунного света.
Луна на него действовала странно, маняще, как действует первая весенняя капель на молодого кобеля. Даже сны его были исполнены невыразимой стремительной тоски, которая заставляла его, спящего, вскакивать с кровати, и, забираясь на подоконник, смотреть в бледное светило с откушенным боком.
Жениться тебе, сыночек, пора, вот что, как-то утром сказала его мать. – Неровен час крыша съедет, что тогда с папкой делать будем?
Антип согласился, что им с папкой в этом случае будет несладко, но поставил условие: невесту найдет сам и смотрин ему устраивать не надо.
Он решился на странный эксперимент: найти девушку с запахом, похожим на его собственный. Поиски велись, но пока безрезультатно, и Антип всерьез уже подумывал о перспективе жениться на дочке одной из материных подруг. Перспектива не радовала, но Антип не отчаивался и ждал утешительных вестей от желтоглазых вожаков. Те смотрели виновато и сообщали, что ищут невесту для хозяина днем и ночью.
Ничего, ничего, бормотал Антип. Найдется. Можно еще подождать.
Тот год был особенно сытым и удачным для его стаи. Она разрослась так, что Антип с трудом представлял себе ее границы. Желтоглазые давно завоевали власть в других стаях, сгоняя блохастое собачье племя к вокзалу, с которого можно уехать в светлое будущее. Кареглазые были народом, желтоглазые элитой, отдельной стаей, которой в отсутствие Антипа руководил черный кобель с седой холкой.
Чтобы отвлечься от мыслей об избраннице, Антип в одну из ночей увел "императорскую свору" за город, где объяснил, что государю требуется от своего народа. Нельзя сказать, что он общался с собаками по человечьи, или подавлял их своей волей, или посыпал дурацкие телепатические сигналы, каких в природе не бывает. Просто он думал с ними на одной волне. То, что видел он, видели и они, словно он и собаки были единым организмом. При желании он мог настроиться на любое из животных, но собаки были ему проще и понятнее. Это была одна из любимейших Антипом странностей, которая, впрочем, как и другие, не поддавалась никакому рациональному разумению.
Через неделю уборщица принесла с собой новую порцию слухов: из города стаями убегают дикие псы, и опять по всему выходит, что Страшный суд уже близко. Антип рассеянно кивнул и попросился на неделю в отпуск.
Он добирался полдня до заброшенного селения, которое помнил еще ребенком. Где-то рядом жила его бабушка – совсем уже дряхлая старушка, в ее деревне была всего одна улица с десятком стариковских домов. Раз в неделю туда приезжал автомагазин из райцентра, а в остальное время деревня была никому не нужна. В соседнее же с ней безымянное сельцо местные жители не ходили. Тут было хорошо: пяток раскрытых настежь домишек, речка и непуганая крестьянами лесная дичь – все под боком. Можно было укрыться от дождя и перекусить, собираясь в обратный путь.
Антип оставил машину за околицей и шел по заросшей травой дороге к центру деревни. Там, под облупившимся от кислотных дождей Ильичом было вырыто восемь ям – по числу собачьих кланов. В каждой были сложены крепкие суковатые палки. Три дня ушло у Антипа на то, чтобы пересчитать хворост и установить примерное количество подданных, которые подчинялись ему и желтоглазым. На закате третьего дня он вытащил из ямы последнюю ветку и кинул ее в общую кучу, которая возвышалась посреди деревни огромной дровяной горой. Чувства переполняли его, хотелось сделать что-то такое...
Хорошо, улыбнулся он. – Большой костер будет, и щелкнул зажигалкой.
Красноватый огонек быстро-быстро нырнул вглубь горы, выпустил струю горького белого дыма и неожиданно взорвался высоким веселым костерком. Антип заворожено стоял рядом не в силах оторваться взглядом от огня, который становился все больше и больше, посылая в звездное небо горячее человеческое тепло и салют из желто-красных искр. Он смотрел на искры, пока жар не заставил отойти его дальше, потом еще дальше, а потом и вовсе пойти к машине – старенькому отцовскому москвичу.
Спускаясь по тропинке, Антип думал, что не зря называл себя императором. Количество его подданных почти не уступало населению древних государств и составляло двенадцать тысяч пятьсот семьдесят пять голов, не считая ощенившихся сук, слепых новорожденных кутят и немощных стариков, которым не под силу было проделать дальний путь и бросить сухую ветвь в вырытую императорской гвардией яму.
Это не стая, это народ, довольно подумал Антип.
Заводя машину, он решил, что неплохо бы иметь свой герб и знамя – широкий стяг с темно-красным пауком на фоне белой молодой луны.
Часть вторая
А еще говорят, что не ангел это вовсе, а мутант окаянный, американцами к нам засланный. Глаза у него светятся, и рук у него числом восемь, как у паука, а изо рта нитка липкая тянется, и всех нас, милая, обвивает, а как порвется та нитка, так нам всем и конец придет.
Агафья Кузьминична, ну будет вам сказки студенткам рассказывать, Антип укоризненно поднял глаза на уборщицу. Запугали девушку, смотрите, на ней лица нет.
Девица в белом халате судорожно сглотнула и покосилась на кудлатого доктора. Вроде молодой, а другого места не мог себе найти для работы. Маньяк что ли. Нет, улыбается, чай предлагает выпить. Нашел, где пить. Она робко улыбнулась в ответ.
Не страшно вам тут?
А что страшного? – привычно удивился тот. – Живых надо бояться. Особенно вам, вы девушка молодая, привлекательная... Вам, девушка, живых ох как опасаться надо.
Нет, подумала студентка, и правда маньяк. Живых любить надо, а не бояться. Возится тут с мертвяками, совсем крыша съехала. Еще укокошит ночью.
Доктор, словно угадав ее мысли, отвернулся. Занялся своими делами бумажками и карточками. Пальцы у него, как у паука, длинные, гибкие, гнутся во все стороны ужас.
А хотите, идите домой, предложил он вдруг. Вы еще успеете на автобус. А я скажу, что вы отдежурили. Идите, что вам тут со мной куковать? Вот и Агафья Кузьминична тоже домой собирается.
Нет, мне неудобно как-то. Давайте я еще посижу.
Идите, доктор улыбнулся. – Я знаю, вам домой хочется. А меня вы только отвлекаете.
Точно, маньяк, подумала студентка. – Не нравится ему, что моя внешность его от трупов отвлекает.
Если вы так настаиваете, она обиженно вздернула подбородок. – Тогда конечно... Пойду.
И правильно, рассеянно улыбнулся тот.
Агафья Кузьминична долго возилась в гардеробе, не попадая в рукав старенького пальто. Наконец, оделась и, схватив, томящуюся ожиданием практикантку под руку, быстро-быстро зашептала:
А доктора ты опасайся, милая, он по ночам в волка обращается, и кровь человечью пьет. Сама видела.
Господи! – мысленно закатила глаза студентка. – Один другого лучше. Говорила мама, поступай на экономический, нет, отца послушалась...
Да что вы говорите, она склонилась над уборщицей. – А я вот в летучую мышь, и тоже кровь пью. Представляете? Хотите, и вас научу?
Обомлевшая Агафья Кузьминична отшатнулась, а практиканта, высвободив руку, сердито зацокала по асфальту к остановке.
Кругом одни придурки, нервы ни к черту, она прислушалась к звукам вокруг. На дороге ни души. Автобуса нет. Первый час ночи, какого лешего ушла, легла бы спать на кушетку в приемной. Ну подумаешь, за стенкой маньяк с покойниками... В волка он превращается... Закрыла бы дверь на шпингалет, и пусть себе превращается. Твою налево, ноготь сломала...
Она полезла в сумочку, пытаясь найти зажигалку и пачку сигарет. Так холодно, что даже руки дрожат. На дороге мелькнули огни, умц-умц-умц, и рядом с практиканткой притормозил мордастый джип.
Ба, подруга, ты чего мерзнешь? – на нее уставились три радостных рожи. – Айда, к нам погреешься.
Нет, мальчики, спасибо. Я после морга, мне не холодно.
А она шутница, одна из рож повернулась к другой. – Я веселых люблю.
И парни, радостно галдя, вывалились из джипа.
Девица тихонько взвизгнула и припустила обратно по дорожке.
Уходит, рявкнул один. – Лови.
Все трое заржали и затопали следом.
... Ветки хлестали по лицу, а одна из туфелек потерялась где-то в грязи, она бежала, как убегают от убийц в ночных кошмарах, а три рожи, пыхтя, догоняли, и она уже чувствовала их кислый пьяный запах. Вторая туфля задела о камень, студентка тихонько взвизгнула и, подскочив в воздухе, въехала головой в какую-то широкую нору, скрытую кустами. Три рожи притормозили рядом.
Где она?
А ее знает... Спряталась куда-то.
Можь ну ее?
Да, жалко, бегает быстро.
Ребя, у нас джип не заперт.
Ну и пес с ней...
Пошли тогда, а ты, гондон, чего джип не запер?
Я ж с вами за ней побежал...
С нами! Мал еще с нами за бабами бегать.
Голоса, перемежаясь со смехом и матерками, становились все тише, а студентка сидела в норе, беззвучно икая от страха. Ноги не слушались, а руки словно примерзли к земле. Голоса исчезли, старый сад рядом с моргом молчал: апрельская ночь была немой и темной. Девица услышала тихое поскуливание, и под ноги ей выкатился мягкий плюшевый клубочек, который, встав на задние лапы, моментально вылизал ей лицо, подобрал начисто всю помаду и уткнулся в ухо холодным мокрым носом.
Собачка, ты чего здесь делаешь, собачка? – студентка запустила пальцы в мягкую теплую шкурку, от которой пахло молоком и пылью.
Инстинктивно она почувствовала присутствие других существ. Подняла глаза: чуть дальше, в норе, а точнее пещере, стояла свора крупных собак. Желтые глаза смотрели на нее, не мигая. Щенок недовольно тявкнул и выскользнул из ее рук. Он вернулся через секунду, катя перед собой белый шар, в котором практикантка с содроганием узнала человеческий череп.
Хорошая собаченька, умная собаченька, голос дрожал.
Она выбралась наружу и, пятясь спиной вперед, стала отступать, пока не уперлась в ствол дерева. Собаки вышли из норы и внимательно смотрели на нее круглыми блестящими глазами.
Я не хочу... – обреченно пролепетала девица и, лишившись чувств, съехала по стволу на кучу истлевшей за зиму листвы.
Один из желтоглазых подошел и осторожно обнюхал ее лицо. Этой дурочке повезло: у нее был хороший надежный защитник – запах хозяина. И верные телохранители, подумав, решили оставить ее, как она оставила их детеныша. Они бесшумно отступили в темноту, подарив ей на память остов протухшей головы бедного Лелика.
* * *
В тот год Антип понял, что его жизнь должна сложиться по-другому. Ему стало мало безраздельной власти над собачьим царством, хотя он знал, что держит в своих руках жизнь любого из городских жителей. И если потребуется, любого разорвет в клочья, как рвали его охотники мертвецки-пьяных алкашей и балдевших от кайфа подростков. Ему стало мало безгласного собачьего общества, хотя радовало, что от поколения к поколению все больше рождалось умных желтоглазых псов, которые знали, для чего они собираются в круг по ночам. Антипу нравился этот обряд – он сам его придумал. Возвращаясь поздно с работы, сворачивал в старый сад рядом с моргом. Там его уже ждали. Проходил, не торопясь. Аккуратно клал под куст портфель с бумагами, и садился в центре собачьего круга. Поднимал голову, глядя, как трудится в вышине мать ночи большая белая паучиха, соткавшая на ночном покрывале белый узор. Молчал, думал. Луна смотрела пристально и ждала славословий. Антип начинал первым. Человеческий голос подхватывал регент с серебряной холкой, вступали другие псы – и в небо улетал плачущий вой, надрывавший сердце и заставлявший слезы катиться по щекам. Антип, которому для общения с собаками не нужны были слова, пел вместе со своим народом песню одиночества, вечной неприкаянности и тоски.
Аууууууааааа, многоголосый вой сливался с жалобой других собак.
В этот миг, он знал, весь район с содроганием слушает, как растет, ширится и растекается в холодном воздухе горькая сиротливая нота. Когда из его горла вылетал последний, чуть хрипящий звук, в голове наступало просветление, и Антип с удивлением осознавал, что понимает этот мир так, как не понимает его ни одно из дневных существ. Он молчал, глядя по очереди в глаза императорской своре. Свора отвечала честным лунным взглядом. Антип вздыхал: все хорошо, все правильно, он не одинок. Тогда он поднимался, подбирал свой портфель и шел домой, где ждала его сытая толстая жена, готовая пересказать очередную серию мыльной оперы или пожаловаться на то, что у нее нет новых сапог.
Собаки так и не нашли ему избранницу, пришлось жениться на Гале – кроткой и тупенькой дочери материной подруги. Антип знал, что это временно, и все еще можно изменить, но годы шли. И через неделю ему исполнялось тридцать пять. Возраст, когда мужчина оглядывается назад и смотрит, чего он достиг в этой жизни.
Он все чаще вспоминал костер, который разжег в безымянной деревне. И думал, что ничего, в сущности, еще не сделал, хотя государство было создано, и его собаки безраздельно владели городскими пустырями и помойками. Где-то шли бои, желтоглазые докладывали: вот еще один стратегический пункт взят, еще одно кареглазое собачье семейство примкнуло к их клану. Он понимал, что достиг вершины своего могущества и задумывался, что делать дальше. Что делать дальше, Антип не знал. А потому тянул время, изредка устраивая "королевские охоты" на шатающихся от пьяни алкашей и шустрых неприметных убийц с заточенными отвертками. Он никогда не охотился ради собственного удовольствия. Травля устраивалась, когда выдавался голодный месяц или в честь особенно важного события. Например, рождения у Седого единственного детеныша случай для собак редчайший. В те ночи Антип брал с собой пару медицинских перчаток и шел в самый глухой и дальний район, где молча указывал на одинокую жертву. Желтоглазые, приводившие на охоту молодых щенков, все делали сами. Подросшее потомство Антип подпускал к еще теплой добыче первым и безразлично смотрел со стороны, как дети весело растаскивают тело по частям, оставляя на земле одни только вылизанные белые кости, на которых не оставалось уже ни греха, ни мяса. Когда поживиться было нечем, Антип надевал перчатки и шел забирать голову. Кости и документы телохранители зарывали на безопасной глубине. Уборщица обманывала. Антип не пил человечью кровь: сама мысль об этом была ему противна.
В тот год его потянуло к людям. Не от тоски, а, скорее, от любопытства и скуки. Он узнал, что на дворе 2002 год и большинство его однокурсников давно уже пристроились в хорошие места. Один только он по-прежнему ездит на стареньком отцовском москвиче, и живет в однокомнатной квартире с ленивой, некрасивой, рано состарившейся женой. Галя заискивающе улыбалась и рассказывала, что у ее подруги новое пальто, а она пятый год ходит в старом, что у них сломался телевизор, и теперь она смотрит только два первых канала, а все самые хорошие сериалы на других. И обои бы неплохо новые поклеить, и тюль-то у них старенький, еще в перестройку у турков купленный, а дома ей скучно, и ребеночка она никак не родит, хотя вот у других уже по двое бегает. Галю было жалко, как жалко было в детстве побитую собаку. В один из вечеров он пообещал ей, что все будет хорошо, купит он ей тюль, пальто и новый телевизор, а ребеночка... Ну ребеночка, видно, Бог не дал.
К нему стали приходить странные мысли, а не заигрался ли он со своими собаками, не разбудили ли его странности какого-то темного древнего демона, ненасытного, как индийская богиня Кали. Чтобы рассеять сомнения и укрепить дух, ходил по ночам на круг, пел со всеми протяжные лунные песни, и замечал на себе пристальный взгляд седого вожака. Желтоглазые слабости не прощали, не прощали и предательства. Антип понимал, как бы он не пытался изменить свою жизнь к лучшему, никуда ему не деться от этого мрачного ночного воинства и никогда не избавиться от странных своих примет: вертлявых пальцев, лунатизма, редкой памяти, родимого пятна на голове, да и другого, о чем людям даже рассказывать страшно.
В голове Антипа начинала ворочаться смутная догадка. Он знал, что подошел к какому-то рубежу, и скоро все будет по-другому, нужно только еще немного подождать и что-то сделать. Тем временем, он попросился на свою кафедру преподавателем. В морге тоже навел порядок, и все взятки, которые раньше совали в карманы его подчиненных, стали стекаться в его закрома. Дома ночевал редко, ссылаясь на то, что Галя затеяла ремонт, а он не выносит запаха краски. Жена звонила на работу, сообщала, что была в магазине и видела плитку керамическую, испанскую, с дельфинами. Вздыхая, говорил:
Ну, покупай испанскую, если хочешь.
На следующий день Галочка докладывала, что шла за плиткой и увидела костюмчик, которого нет ни у кого из ее подруг. Он рассеянно кивал, думая, что обратной дороги нет, и ему надо успеть забить домашним скарбом квартиру с Галей, а потом будет поздно. Почему поздно, он не знал, но крутился, как белка в колесе. В конце семестра его вызвал декан и, похвалив, предложил продолжить преподавательскую работу, а заодно заняться научной деятельностью. Антип кивнул и занялся еще репетиторством и вымогательством, вытягивая деньги с практикантов, которых нарочно заставлял копаться в самых гнилых и старых трупах. Студенты совали деньги и обещали по случаю прибить гнусного препода. Антип только усмехался: "Пусть попробуют". Деньги он откладывал не для себя, а для жены.
Пару раз сходил с собаками на ночную охоту. В первый раз поймали обдолбанного пацана с дырявыми венами. Второй раз напоролись на троих мордастых парней у черного ландкрузера, один из которых был мертв, второй тяжело ранен в легкое, а третий, пьяный в умат, крутил пистолет и что-то угрожающе буровил. Собаки съели всех.
Антип чувствовал, что желанная перемена все ближе. Тревожное чувство накатывало, не отпуская по несколько дней. По ночам он просыпался от скрежета собственных зубов. Полусонная Галя что-то успокаивающе бормотала и гладила по курчавой голове, а он смотрел, как в окно сквозь новый китайский тюль на него призывно глядит мраморная паучиха.
В одну из таких ночей, сидя с собаками в саду возле морга, он потерял сознание. Очнулся от того, что желтоглазые обступили его, тревожно глядя на своего повелителя, а детеныш Седого вылизывал лицо мокрым, пахнущим псиной языком. Второй раз он упал в обморок на лекции. Студенты, даром, что медики, помчались всей группой не за аптечкой, а в деканат. Пришел в себя сам. И, глядя на пустые обшарпанные столы, понял, что скоро умрет от опухоли головного мозга.
На всякий случай сходил к знакомому онкологу, где, сбрив с головы жесткие черные волосы, первый раз показал миру красное пятно, вцепившееся в голый череп цепкими паучьими лапками.
Знаешь, старик, у тебя любопытная опухоль под пятном, коллега и бывший однокурсник Серега Полищук заинтересовано смотрел на него, прищурив близорукие глаза. – Давно оно у тебя?
С рождения.
Даже так? – Полищук подался вперед, и Антипу показалось, что сейчас тот кинется на него и начнет препарировать, аппетитно причмокивая от безудержного академического интереса.
А ведь ты всегда был странным, способности у тебя всякие были, память фотографическая, Полищук протер очки. – Это из-за нее, голубушки. Она, знаешь ли, подавляла одни участки мозга и стимулировала другие.
Он любовно коснулся паука на макушке, и Антип поморщился от холодного медицинского прикосновения.
Ты мне лучше, скажи, сколько мне осталось?
Осталось? А совсем пустяки тебе остались – месяца два-три, не больше. Ну, конечно, мы тебя не бросим, химию поделаешь, туда-сюда походишь, Полищук, словно не замечал, что перед ним сидит пациент и живой человек.
А знаешь что, Антипка? – он подался вперед.
Что?
Продай мне эту опухоль, а? Тебе же к лету все равно уже будет, а мне поможешь. Годы-то идут, не все же в докторах наук ходить. Хочется и профессорскую должность, и хлеб с маслицем. А Антипушка? Ну ты же понимаешь? Я заплачу, я выбью деньги.
Не понимаю, Антип смотрел на него, и в этот момент ему было смешно.
Что ты мне предлагаешь? Снять ее с башки и подарить тебе?
Предлагаю тебе завещать тело науке и отдать себя для исследований своему лучшему другу, то есть мне, Серега смотрел на него, как смотрит голодная лягушка на комара. Ты пойми, опухоли мало изучены. А случаи, когда они влияют на деятельность мозга, вообще, уникальны. Ты расскажешь мне о своих способностях, ты же многое скрывал. Ты впишешь свое имя в золотую книгу науки, мы поставим в университете твой бюст. Я лично обещаю каждую неделю ставить возле него свежие цветы. Ну, Антип, соглашайся, будь другом. Раз на миллион такой шанс бывает. И на похороны не надо тратиться, твое тело в университете останется.
Студенты будут разглядывать мои мозги на лекциях, а на череп лепить жевательную резинку, закончил за него Антип. – Знаешь, Серег, я, конечно, подумаю, но обещать тебе ничего не могу.
Ну, как знаешь, тот разочарованно откинулся на спинку стула. – Как знаешь, а я тебя предупреждал.
Так сколько мне, говоришь, осталось?
Я же сказал, месяца три, не больше.
Память, зрение, слух?
Все потеряешь...
И они расстались.
* * *
В тот вечер он пришел на круг, как обычно. И прежде, чем начать заунывную ночную песню, долго молчал, глядя на белый диск луны. Чувствовал, как паук, что оплел паутиной его мозг, перебирает лапками, а в тесном логове, ограниченном круглыми сводами Антипова черепа, возятся маленькие сердитые паучки. Антип сидел недвижно, боясь, что потеряет сознание в самом начале песни, и не хотел этого. Собаки ждали – хозяин молчал. Седой вожак все понял, и начал песню первым. Антип сидел рядом с ним, слушал, как летит к луне голос ночных существ – не собачьей, не волчьей, новой, почти человеческой породы. Смотрел, как горят в лунном свете круглые желтые глаза животных, которые знали вкус соленого человеческого греха, отравленной крови и унылой быдлянской жизни, перетиравшей самых слабых в никчемный человеческий мусор. А он, Антип, был гораздо хуже, чем мусор. Он был чужой, отверженный с рождения своим родом. Обладавший чем-то таким, что нельзя было показать ни одному двуногому. Люди это чувствовали, отодвигали почти бессознательно Антипа со своего пути. Не зря, ох не зря, он был запечатан странной и страшной печатью, которая убила его, как только он потянулся к своим!
К чему тогда было рождаться? – подумал Антип.
И немота, сковавшая его душу, прорвалась вдруг в диком и страшном вое таком страшном, что слезы сами брызнули из глаз. Он выл зверино, нечеловечье, выводя надрывные ноты, выскребая ногтями из-под снега горсти мокрой мартовской земли. И желтоглазый народ вторил ему согласным хором.
К Антипу подкатился щенок Седого. Облизал лицо, оглядел обожающе и уткнулся по детской привычке в ухо холодным мокрым носом.
Вот и ответ, подумал Антип. – Вот и ответ.
Он сидел рядом со щенком, склонив лысую, мерзнущую на мартовском ветру голову к теплому собачьему боку. Пес дышал пыльным меховым теплом, жизнью и веселой сытостью, которая для любого вида всегда была показателем удачливости и силы.
Антип любил этого щенка. Собачонок был умным даже по меркам императорской гвардии. И первым понял, чего хотел хозяин, когда предлагал перебраться на постоянное жительство в новое место. Антип давно рассылал разведчиков, которые выискивали забытые человеком места, где его народ мог вольно жить, не опасаясь мучительной смерти от яда, капкана или другой жестокой человеческой игрушки.
Жить в городе было опасно, хотя желтоглазые давно научились ладить с собачниками, отправляя на живодерню самых слабых, больных или глупых кареглазых собак. Безропотные жертвы шли на казнь, чтобы в живых могли остаться сильные, умные и боеспособные. Антип радовался тому, что собаки умнее его студентов, и им не надо объяснять про селекцию и принципы выживания вида.
На следующий день он снял со счета денег и заказал пятьсот плетеных корзинок по количеству желтоглазых новорожденных кутят, которые родились или могли родиться в ближайшее время. Много, конечно, но на всякий случай. Съездил в заброшенную деревню, убедился, что единственную дорогу занесло снегом, а вокруг простирается дикий нехоженый лес. Купил десять свиных туш, скинул в приготовленные собаками ямы. На первое время хватит.
Теперь рядом с ним неотлучно дежурили два телохранителя. Антип опасался свалиться где-нибудь на улице. Желтоглазым убийцам пришлось купить ошейники и поводки, все трое обменивались веселыми понимающими взглядами.
Ничего, это ненадолго, успокаивал Антип.
В пятницу он заехал в морг привести документы в порядок. Влажно, сыро, пахнет смертью. Зарешеченное окошко у его стола запотело от кипящего на подоконнике электрочайника, на соседнем столе стучат чашками, хрустят фольгой шоколадки. За стенкой лежат в морозильнике трупы, им все равно, март на улице или август. А живым холодно, живые пьют чай и привычно поджимают ноги, когда проходит под столом швабра Агафьи Кузьминичны.
Ну, Антип постарался смотреть на старушку весело. – Какие в городе слухи ходят? Ангел с ведерком не улетел? Столько мусора собрал, пора и выбрасывать.
Не ангел это, сурово ответила Агафья Кузьминична, которая не жаловала его после той истории с практиканткой. Девица немножко двинулась умом от ночных приключений. Сама виновата: говорил ей, что живых больше бояться надо. Хорошо еще, собаки ее не тронули.
А кто, Агафья Кузьминична? Раз не ангел, то уж не черт ли? – спросил, а сам замер. Ведь про него сейчас скажет.
Не черт, Агафья Кузьминична нагнулась над ведром, выжимая тряпку.
А кто?
Беглая душа – вот кто, старушка поднялась над ведром, тяжело опираясь на швабру. Испросила разрешения перед Страшным судом белый свет проведать, а ее Господь Бог не отпустил из рая, вот душенька и продалась нечистому, чтоб тот ее подземным лазом в человечий мир вывел. Пока шла душа тем лазом, такого повидала, что не смогла быть уже, как все души Божии. Преисполнилось она великой силы людей смущать, так что даже нечистый дух в ужас пришел. Запечатал он эту душу сургучной печатью потаенной немоты, чтоб не вводила она народы в смущение, потому что не пришел еще срок.
Какой срок?
Знамо какой. Смутительный. Должны еще люди пожить в покое, а уж когда Господь решит, тогда и придет им час испытаний. Только несладко той душе. Должна она свою тайну блюсти и до земной смерти, и после. Такой у нее с нечистым духом договор. Если сбережет, то он ее в рай обратно отпустит. Или печать снимет.
Это как же она тайну после смерти убережет?
Да кабы знала, милый, я б той душеньке давно бы все рассказала и научила ее, сердешную, как в рай возвратиться.
Ясно, Антип побарабанил по столу пальцами. – Все ясно. А я ведь, Агафья Кузьминична, умру скоро, так мне доктор сказал.
Ну что ж, та участливо посмотрела на него. – Так уж Господь распорядился. Ты уж не возмущайся.
Да я не возмущаюсь, он улыбнулся. – Все там будем.
А это, милый, правильно, закивала уборщица и пошла, таща в одной руке швабру, а в другой жестяное ведро с плавающим в грязной воде мусором.
Еще в кабинете Полищука Антип понял: он не хочет ждать лета. Его не радовала перспектива ослепнуть, оглохнуть и попасть под нож к "лучшему другу", который будет радостно потрошить его останки, находя в них все новые и новые причуды. Галя, он в этом не сомневался, поплачет, да продаст тело мужа университету. Позарившись на пенсию, станет вдовой мученика науки. Еще к монументу придет плакать, нет уж.
Он доделал все свои дела, съездил домой, вымылся, взял заготовленные пилюли. И, вернувшись обратно, пришел на круг. Тихо было и почти тепло. Тяжелые талые капли срывались с веток, и падали на бледный ноздреватый снег. Антип заметил, некоторых собак не хватает. Улыбнулся. Ничего, ничего. К лету будет много новых щенков. Жаль, что он их уже не увидит.
Начинай, кивнул он седому вожаку и посмотрел на убывающую луну. Большая, круглая, только бок чуток надкусан. Сын Седого сидел рядом и, помахивая хвостом, смотрел на хозяина с интересом. Его подруга лежала чуть поодаль.
Протяжная песнь раскатилась над садом, Антип сел на этот раз не со всеми, а чуть поодаль, на пеньке. Достал первую пилюлю, проглотил, зажевал влажным мартовским снегом. Второй аккорд накатился, как приливная волна, заглушив дрожащие звуки первого.
Хорошо, кивнул Антип. Петь со всеми ему не хотелось. Он пришел сюда не петь, а умирать, и ему было весело.
Фиг тебе, Полищук, он усмехнулся, опрокидывая залпом гремящую капсулами бутылку. Такое хорошее снотворное – сильное и нетоксичное, его собаки не отравятся. И он ничего не почувствует. И вообще, как сказала Агафья Кузьминична, внештатный эсхатолог областного морга, главное уберечь тайну, что он и делает.
Собаки смолкли, и Антип только сейчас почувствовал, как хорошо жить: выть со всеми на луну и чувствовать прикосновение холодной земли под теплыми лапами, а потом вскочить, отряхнувшись от прилипшего снега, помчаться по своим собачьим делам – таким простым и естественным, какие у людей бывают только в детстве. И не надо собакам никакого государства, кланов и вожаков, нужна им одна лишь веселая собачья свобода, которую он у них отнял. А может, и к лучшему, что все так получилось. Пусть все идет своим чередом.
Антип закрыл глаза, чтобы не видеть, как к нему подойдет самый нетерпеливый из желтоглазых и, убедившись, что хозяин еще жив, отойдет в сторону. Где-то упала с ветки груда талого снега, и это мягкое шлепанье было последним звуком, что слышал засыпающий Антип.
* * *
А еще, милый, говорят, что душа эта хитрой оказалась и под печать лист пергаментный подложила, а на том листе мелким бисером писано, что в смущение нельзя вводить одних лишь людей, а других тварей Божиих можно. Нечистый дух того бисера не заметил, да и подмахнул с душой продажный договор. А теперь ужом вьется, и бьют его архангелы небесные за его невнимание смертным боем. А еще за то его бьют, что душа всех перехитрила и тайну свою уберегла. И требует, чтоб ее либо в рай обратно приняли, либо сняли с нее красную сургучную печать и от потаенной немоты освободили.
Вам бы, Агафья Кузьминична, сказки писать, милиционер весело хмыкнул. – Лучше скажите, куда ваш патологоанатом делся?
Так он сказал, что помирать собрался. Ему доктора смерть наобещали, вот он и помер.
А когда вы его последний раз видели?
Да вот в прошлую пятницу. Ясно видела, вот, как тебя сейчас. Ты его, милый, не ищи, все равно не сыщешь.
Ну, это мы еще посмотрим.
* * *
Полищук Сергей Николаевич?
Да-да. Вы по поводу исчезновения Антипа? Ко мне уже приходили ваши товарищи.
Вам известно что-то о нем?
Он заходил ко мне за пару недель до исчезновения. Я просил его завещать тело науке, он отказался.
Это из-за его опухоли?
Да-да, знаете, очень интересный случай.
Без медицинских подробностей, пожалуйста. Как вы считаете, он мог покончить жизнь самоубийством?
Антип? Да кто ж его знает. Наверное, мог. Говорил, что не хотел, чтоб после смерти у него в мозгах копались, хотя сам всю жизнь патанатомом проработал. Только не думайте, пожалуйста, что он из-за меня исчез. Я на завещании тела даже не настаивал. Я и предложил только для того, чтоб его супругу пенсионом обеспечить. Ну, вы меня понимаете?
Да-да, я понимаю.
* * *
Ну и как вы ищите моего мужа? Девять дней скоро, а вестей никаких.
Галина Федоровна, мы прикладываем все силы. Может быть, вы вспомните, как он вел себя в последний раз, не замечали ли вы за ним каких-нибудь странностей?
Странностей? Да Антип весь состоял из странностей. У других мужья, как мужья, деньги в дом тащат, а этот, как поженились, все волком смотрел. И дома шаром покати. Это он в последний год, как опомнился. Пожили хоть, как все люди, на юг обещал свозить, да не доехааал.
Галина Федоровна, выпейте, пожалуйста, выпейте воды и успокойтесь. Какие у вашего мужа были странности? Причуды, необычные привычки? Опишите нам все, что сочтете нужным.
Да я говорю вам, в нем все было странно. Он лунатик был, и собаки за ним по пятам ходили. Большие такие, желтоглазые, страшные. Я их всегда боялась, а он говорил, не бойся, мол, они мне вместо телохранителей. Рассказывал, что его собаки любят, и даже жизнь ему спасли, когда он в школе учился.
Как это?
Да не помню я уже. То ли убить его хотели, то ли драка была, то ли из проруби его вытащили.
А что-нибудь еще с этими собаками связанное помните?
Нет, хотя...
Что?
Да ничего. Просто странно это. Антип иногда поздно приходил, среди ночи практически. Говорил, что на работе задержался, а у самого джинсы на коленках мокрые, и куртка, знаете, псиной пахнет.
Вот как?
Да я говорю, он странный был. Вы знаете, у него память была феноменальная и вообще.
Вы знали, что он был болен?
Нет, он мне ничего не говорил.
* * *
Бабушка Агафья, а бабушка Агафья, а я чего сегодня в окошко видела...
Что, моя сладкая?
Собачек видела. Собачки по улице с корзинками бегут, а в корзинках щенятки лежат. Значит, большие собаки маленьких собак в зоомагазинах покупают, как мы Шарика, да, бабуль?
Нет, милая, не в магазинах.
Значит, они из цирка? Их, наверное, дрессировщик обидел, они детей в корзины положили и убежали. Их ищут, наверное. Да, бабуль?
Ты, спи, сладкая, спи, никто их не ищет. Домой собачки бегут.
А где у них дом, бабушка Агафья? Как у Шарика нашего, в будке, да?
В лесу, милая, в лесу у них дом... Целый собачий город Антипск, и все собаки там умные, злые и по ночам на луну молятся. Норы у них от холода вырыты, а в тех норах запасы-припасы на долгую зиму отложены. А еще есть среди них щенок мудрый, который звериную речь разумеет и со всякой тварью Божией ученый разговор ведет. На лбу его пятно белое, как луна, круглое. И пятно это след от сургучной печати...
ШАГАНЭ
Танька – страшилище редкое: огромная, круглая, волосы черные, ежиком, на носу треснутые очки и прыщик. Есенина читает с выражением, в глазах – больших и темных, серьезность неимоверная, как у самки крупного жвачного животного. Да и сама вся мощная, неповоротливая, везде ей тесно, все ей по пояс, редко кто по плечо. Ноги у нее, как у рояля, толстые, кривые. Широкие бедра переходят в огромную грудь: не восьмиклассница, а снеговик какой-то. И голос у нее такой же: не говорит, а как будто в трубу дует:
Шаганэ, ты моя Шаганэ... – она раскачивается в такт, мерно, тяжело, словно нагруженный корабль, который в бурю пытается добраться до родного берега.
"Шаганэ, ты моя Шаганэ" это ее любимое, а вообще, она Есенина очень любит: он ее от смерти спас. Хотя не только он, еще физрук в спасении участвовал. Я думаю, что физрук даже больше постарался, но Шаганэ так не считает. И из благодарности к великому поэту читает это стихотворение на каждом школьном мероприятии.
Шаганэ, ты моя, Шаганэ, поправляет очки указательным пальцем. И качается: туда-сюда, туда-сюда...
После стихотворения обязательно кланяется, ждет аплодисментов, идет, тяжело ступая, выбивая из старого паркета фонтанчики пыли. За сценой у нее драный рюкзачок, а в нем потрепанный, как молитвенник монахини, томик Есенина – с белокурым портретом и закладками из белых тетрадных бумажек. Вся школа знает: в тот момент, когда завуч выйдет объявлять следующего чтеца-декламатора, Шаганэ в соседней комнате откроет книжку, прочтет стихотворение еще раз, чтобы убедиться: все ли правильно. Убедившись, что все хорошо, а она ничего не напутала, облегченно вздохнет так, что всколыхнутся занавески, и с чувством выполненного долга вернется в актовый зал.
Из-за этого портрета, стихотворения, и маниакальной привязанности к Есенину все без исключения: и мальчишки, и девчонки, и даже некоторые учителя, прозвали ее Шаганэ. Кличка эта так прочно закрепилась за ней, что настоящее имя стали потихоньку забывать. И только глядя иногда в классный журнал, вспоминали, что зовут ее Танька.
Итак, она звалась Татьяной, это повторяли все ее новые педагоги. Повторяли так часто, что в ее глазах эти строчки стерлись до какого-то пошлого, словно из картона вырезанного, шаблона. Пушкина Шаганэ недолюбливала. Может, из-за этой фразы, может, потому что он Наталье Гончаровой изменял и матерными стишками баловался, Бог его знает, но все его стихи она читала, сурово поджимая губы, словно делала великое одолжение мелкому классику. Лермонтова жалела, смутно подозревая в нем космического пришельца. У него и глаза были красивые, и умер он молодым, и про голубое сияние что-то такое намекал. Это ее интриговало. Современных поэтов, даже шестидесятников, Танька за людей не считала. То ли дело Есенин, который вытащил ее из петли в седьмом классе.
Про свою прежнюю школу Шаганэ рассказывала с удовольствием. Описывала, как топили ее в унитазе одноклассницы, как плевали на ее портфель мальчишки, как однажды затащили ее в раздевалку сизые обкуренные малолетки, стали душить и лезть под юбку. Как она вырвалась от них, мыча от бессловесной обиды, страха и стыда. А ночью ее чуть не зарезал пьяный отец – свихнувшийся от нищеты кандидат философских наук. И она в два ночи – лишь бы он успокоился читала ему третий том Гегеля. На тридцатой странице папаша потребовал обосновать ему второй закон диалектики. Она обосновала, и он, хлопнув паленой водочки, затих. Пять минут Шаганэ была счастлива, думая, что он умер. Но папаша захрапел, перевернулся на другой бок, и бедная Танька, набравшись смелости, пошла за мамой, которая пряталась в бане. Ужас! Нам – чистеньким ленивым деткам кошмары окраинных школ и сумасшедшей Танькиной жизни казались ненастоящими. Мы отодвигались, морщились, кривились, а она все рассказывала и рассказывала, гудя в ухо, как какой-то Тоне дали по голове кирпичом за то, что она не пошла с одиннадцатиклассниками на чердак, как неизвестного нам Вадика заставляли ползать под столом и кричать "Я петух, ...те меня". В конце она всегда говорила: "Боже мой, как хорошо, что я попала именно в эту школу! Тут так спокойно". Мы соглашались и убегали, боясь, что Шаганэ примется потчевать нас новой порцией кошмаров, а она любила это – вызвать ужас, испуг и граничащее с отвращением сочувствие. Так вредные живучие старухи с аппетитом рассказывают про свои пролежни и геморрои или норовят показать, как змеится по высохшему старческому животу гадкая розовая нитка послеоперационного шва. Чем лучше они себя чувствуют, тем приятней им вспомнить страшную болезнь и доброго доктора с его лекарством. Хотя вряд ли Шаганэ была из той породы. Просто ей, бедолаге, так хотелось сочувствия и понимания, и она выжимала из нас эти чувства в таком объеме, который мы не могли себе позволить. И не желали! Никто не хотел жить чудовищной Танькиной жизнью, а потому, наскоро выслушав ее, мы спешили прикрыть эту ямищу шелухой пустяшных разговоров: про мальчиков из параллельного класса, про сериалы, про модные юбочки в мелкую клеточку. Танька стояла рядом, сопела, смотрела с тоской. Чувствовалось, что в разговорах ей тесно. И непонятно, как влюбленная девочка может плакать из-за мальчика, который при всех назвал ее дурой. Ее вот почти такой же мальчик чуть не убил, а она продолжает жить и радоваться, потому что...
Да, знаем, знаем! не выдерживали мы. – Не всем же быть, как ты...
А потом, устыдившись ее черных глаз, слушали очередной кошмар-воспоминание. И влюбленная дура, лишенная внимания, хлюпала носом и тоже слушала, потому что деваться от трубного Танькиного голоса ей было некуда.
У Шаганэ была ужасная школа. Серое здание в нищем районе, где люди жили в запселых трехэтажках или прогнивших домиках-времянках. В таком ютилось и ее семейство.
В тот год мальчишки в ее классе начали взрослеть. Избыток андрогенов вывернул остатки мозгов наизнанку. И нищая, голодная, истекающая молодыми соками, свора стала искать себе жертву, на которой можно было отыграться, показать свою удаль, утвердить свой статус. Какие же они были страшные лысые и одинаковые, когда ломились после школы всей толпой, гогоча и размахивая над головой полиэтиленовыми пакетами! Танька отсиживалась в закутке у вахтерши, потом шла домой, боясь попасться им на глаза. Очень быстро мальчишки просекли, что она от них прячется... и началось. Где найти такую бумагу, которая стерпит ее мемуары?! Весь ноябрь ее били, душили, топили. В декабре кто-то выполоскал в техничкином ведре ее куртку, и Танька неслась домой в коричневой школьной форме, клацая зубами от двадцатипятиградусного мороза. Чудо, что у нее не прихватило сердце, чудо, что она дожила до февраля. Месяца на два мальчишки о ней почти забыли: Новый год, 23-е, то да се, но весной шальной гормон контузил их снова. В тот день, когда после уроков, они потащили ее на чердак, она плача и крича, вырвалась от них, рванула в спортивный зал и, закрыв дверь на шпингалет, решила повеситься на скакалке. Да, она это решила, когда неслась вниз по лестнице и боялась только одного, что переломает себе ноги, а "эти" ее нагонят и повесят сами. Они отстали.
Спортивный зал был пуст, физрук куда-то ушел, момент был самый подходящий. Шведская стенка, толстый канат, груда матов. Все мячики, обручи, прыгалки и скакалки хранились в закутке, где преподаватель заполнял классный журнал. Шаганэ толкнула дверь – та была незаперта и вошла в тесную, пропахшую потом и похождениями физрука комнату с одним окошком.
Человек по природе своей любопытен. Даже перед лицом смерти Шаганэ не удержалась и сунула нос в стол к учителю. Значки, медали, пара учебников и томик Есенина. Маленькая такая книжка, в гладкой обложке. Трясущаяся, зареванная Танька наугад открыла страницу и стала читать:
Шаганэ, ты моя Шаганэ...
И снова:
Шаганэ, ты моя, Шаганэ...
И снова...
И еще целый час она, как зачарованная, читала это стихотворение, пока не пришел физрук. Когда он начал кричать и ломиться в дверь, Танька, скорее машинально, чем осознанно, пошла и открыла ему. Извинилась, объяснила, что прячется от хулиганов, и привычный ко всему учитель проводил ее до дома. Книжку Шаганэ украла, побоявшись признаться в своем грехе. Это было лучшее, что она вынесла из своей школы.
На следующий день они с матерью забрали документы, Шаганэ перевелась в наше заведение, чье руководство по доброте своей душевной подбирало всех сирых, убогих и не в меру одаренных, которым не было места в суровых школах общеобразовательного типа. Так и пришла в наш класс: дерганая, оборванная, несуразно большая. По привычке вжимала голову в плечи, когда мимо нее двигалась толпа двоечников. Пытливо смотрела им в спину, выискивая сходство с ее прежними мучителями. Но хулиганам-группировщикам не было дела до убогого существа с выпученными от страха глазами. Душевные наши уголовники приносили в школу не выдранные из забора арматурины, а приличные кастеты, расписные, как матрешки, нунчаки, а один полукитаец даже таскал на шее выточенные по заказу сюринкены. Юноши, твердо знавшие с пятого класса: разборки – это одно, а трепетное отношение к девушкам – совершенно другое, вызывали у Шаганэ нездоровый интерес.
Так не бывает, говорила она. Трогала старинные окна, колупала лепные фестончики, которые налепили еще при государыне Марии Федоровне, и балдела от жгучей, как ручейная вода, свободы.
Сначала она казалась нам дикаркой, потом мы привыкли и даже полюбили – брезгливо, жалеючи, угощая карамельками и принося старые вещи, которые Танька принимала с охотой. Она почти отогрелась у нас и даже не смущалась, когда мы подшучивали над ней, спрашивая, не изменила ли она Есенину с чьим-нибудь собранием сочинений.
Каждое внеклассное чтение, каждый смотр художественной самодеятельности Шаганэ выходила на сцену актового зала и читала свою спасительную молитву, чьи когда-то задушевные строчки были отшлифованы до алмазного блеска Песни Песней:
Шаганэ ты моя, Шаганэ... – голос, низкий, грудной, наползал на актовый зал, как холодный ночной воздух.
В этот момент смолкал даже самый тихий шепот. Все, замерев, смотрели на Таньку. А она раскачивалась из стороны в сторону, словно пробивалась сквозь одни ей ведомые бури к спасительному маяку. Глаза влажные, черные, все еще настороженные, смотрели внимательно и печально. И по ее темному, как ночное небо, голосу скользили легкие облака светлых лунных строчек...
ТАКАЯ, БЛИН, ЭВТАНАЗИЯ
Прошлой зимой я убила вполне милую старушку. Меня не посадили. Наоборот, все меня жалели, а старушкины соседи прислали в редакцию благодарственное письмо. По странной иронии судьбы женщина, которая последние пятьдесят лет плакала каждый вечер, умерла по моей вине... от счастья.
Это была милая банальная история в толстый пятничный номер – про стариковскую любовь. О том, что бабулечку сорок лет назад разбил артрит, а ее глухонемой дедулечка, за которого она когда-то из жалости вышла замуж, не бросил ее, а стал всячески ухаживать. Стриг, умывал, выносил каждое утро к окну, потому что телевизор у них не работал, денег на новый не было. А дети жили вполне счастливо в другом городе и думали, что старикам полезен свежий воздух.
До старушкиной деревушки мы добирались полжизни. Выехали ранним декабрьским утром, фотограф, замученный вчерашней светской хроникой, спал. Водитель таращился на шоссе, а я думала, что пятница это хороший день для командировок, потому что есть два дня, чтобы придти в себя после долгой дороги, и понедельник, чтобы спокойно отписаться. Потом я заснула и, приоткрывая сонные глаза, смотрела, как бегут по белому полю то ли зайцы, то ли кусты. Видела, как сбились в стайку замерзшие избушки, поджавшие от холода синие куриные лапки. Скукоженные, мохнатые, покосившиеся, словно строили их не честные колхозники, а языческие колдуны, до которых не добрел Владимир Красное Солнышко. Есть в тех домах и колесо-солнцеворот на крыше, и подкова над порогом, и омела в сенях, и куриный бог в подклети. Страшны эти домишки и люди, живущие в них. Все в них дремуче и зверообразно: и еда, и говор, и отношения, и быт. Бьет, значит любит. В тридцать лет не замужем больная. Нет денег лезь на ЛЭП за цветметом. Чудны и загадочны их магазины с ржавыми вывесками. Цветет на их полках развесистым пенициллином вечно живой йогурт. Каменеет серый городской хлеб и кособочится местный, фермерами выпеченный, белый. А если есть холодильник, то, наверняка, лежат там соленые пучеглазые кильки, плоские брикетики таявшего-перетаявшего мороженого и загадочная, как индейский бог, трансгенная ножка Буша в целлофановом американском флаге. Неисповедимы пути твои, Господи! Для чего ты занес в русские снега курицу, скрещенную с ежевикой и поросенком, для каких таких целей выложил перед мирными поселянами фасованного мутанта, у которого цена страшней наружности?! Неизвестно...
По пути к моей жертве лежало много таких деревенек. И чем дальше мы отъезжали, тем больше скукоживались человеческие ландшафты. Степь да лесостепь, да сизые снега, которые превращаются у горизонта в набрякшее утреннее небо. В какое окно не посмотри все то же. Только мелькнет иногда зеленый оазис бензоколонки, в чьем минимаркете все, как у людей: и чипсы, и швепсы, и сырки глазированные, среди которых прячется любимый мой вишневый. Там пахнет растворимым супом, а в углу мурчит шансон, ну и пусть мурчит. Раз шансон, значит мужчина в доме. И точно, расплачиваясь у кассы, видишь, как выходит из выложенного плиткой туалета охранник – весь в брызгах лимонного освежителя. Величавый, как бедуинский верблюд, он идет на крыльцо, чтобы проводить отъезжающую машину ленивым взглядом, а сам остается там, где снег, лесостепь и холодное зимнее безмолвие.
Когда мы приехали в старушкину деревушку, пробило полдень и с погодой что-то произошло. Солнце вылезло из облаков, довольное, как ленивый ребенок, которому позволили всласть выспаться.
Надо поснимать! сказал фотограф. Красота.
Я молча кивнула, потому что говорить про красоту было бы глупо. Вся она лежала, как на ладони. И золотистый, как шампанское, снег. И пихтовая роща, и обледеневший барский пруд. И высокая церковь из красного кирпича. А посреди этого великолепия, словно непрошеные гости, расселись домики обычного нищего сельца.
Мы катили по улице медленно, чтобы не намотало на колеса остеревенелых деревенских шавок, выискивали аборигенов, но они, как в воду канули. Наконец встретили дремучего деда с коромыслом на сгорбленной спине. Спросили, как найти такую-то и такую-то, дед ахал и охал, потом сообразил и сказал, чтоб поворачивали к церкви. И напротив этой церкви живет Антонина Филипповна, до которой мы так долго добирались.
Все было трогательно и как надо. Дед, бабка и мое художественное осмысление их нищей старости на три тысячи знаков.
Стук-стук, кто там, гости... Да не простые, а городские. Ах, проходите, проходите...
Восьмидесятилетний дед сам еле передвигался, но больная жена заставляла его быть на ногах, нянчиться с ней, жить ради нее. Каждое утро он усаживал ее в кресло перед окном, чтобы она не зачахла от скуки. Обкладывал подушками, лупил колотушкой по кирпичику киселя и варил для жены приторное сливовое пойло, на которое, слава Богу, им хватало денег. Антонина Филипповна пила кисель мелкими глотками, смотрела на разрушенную церковь, в которой ее успели окрестить до того, как пришли кожаные антихристы и вырвали из колокола язык, а иконы, сложенные во дворе штабелями, облили керосином и подожгли. Это она помнила, как поджигали, как старухи с воплем лезли в огонь, как их отгоняли сыновья и племянники. И как поздно ночью она с подругой полезла в пепелище и нашла спекшуюся золотую загогулину. Загогулину они прятали в собачьей будке и боялись, что их заберут в НКВД. Не молодость, а триллер!
У нее были свои, совсем прозрачные радости: сосед пройдет станет думать про соседа. Принесут районную газету, на которую насильно подписала почтальонка, прочитает график посевной, отчет по опоросу и даже кроссворд "Наш край" разгадает, а в остальное время скуууууучно.
Летом еще ничего: пахнет пихтами, гогочут гуси на лугу, резвятся там же в гусином помете и перьях кудрявые беженята, которые не видели в своей жизни ничего кроме войны в горах и сонной русской глухомани. В такие дни Антонина Филипповна смотрит, как расплавленное солнце стекает с церковной кровли. Блаженствует, облепленная компрессами из жарких солнечных зайчиков. Зато зимой как тоскливо: маленькое окошко запотевает, и не видно ни зги. В гости никто не идет, старухи-подруги сидят по домам: боятся грабителей. Зимой от одиночества плакать хочется, но разбитая болезнью старуха стала писать стихи, которые диктовала своему глухому деду, потому что скрюченные артритом пальцы ее не слушались. Дед записывал стихи по губам в тонкую ученическую тетрадку. Проставлял даты и попутно погоду.
Все это рассказала Антонина Филипповна, причитая иногда оттого, что неосторожно подвинула колено или махнула рукой. Я прилежно записывала и старалась не думать про запах в их комнате.
А у меня птенчик есть, сказала вдруг она. Хочешь покажу?
И фотограф долго снимал, как по старческой ладошке скакал бело-желтый петушок, а мохнатый дед стоял рядом с цыплячьей коробкой и довольно улыбался. Я привезла им, чтоб разговорились, печенюшек, шоколадку, отдала бабке весь анальгин, который таскала в своей сумке. Она расплакалась, стала читать стихи, подарила три кулька засушенных впрок тыквенных семечек.
Господи, неужели про нас кто-то помнит? она смотрела такими счастливыми глазами, что было страшно. Вы уж напишите, чтоб к нам фельдшер ходила, а то она никогда не торопится, а дедушка безъязыкий. Ни попросить, ни пригрозить...
Конечно, напишу, кивала я. Вы еще расскажите, как с дедушкой познакомились.
История была банальной, но мне почему-то было не по себе. Хотелось посмотреть на детей, которые бросили больных родителей в Богом забытой деревне. Хотя лукавила я, неохота мне было смотреть на этих детей. Что я, мало уродов видела?
Спасибо вам, что не забыли, что приехали, бабка, морщась от боли, махала нам вслед, по щекам у нее текли слезы. Приезжайте летом. У нас летом красиво. И ночевать у нас можете.
Обязательно приедем, я помахала в ответ, точно зная, что ехать сюда не буду и ночевать не стану. Хотя зачем портить людям настроение? Я улыбалась.
Мы еще немного полазили по разрушенной церкви. Сквозь дырявую крышу катился водопад солнечных лучей. Где-то курлыкали голуби и, наверное, это было к счастью.
Порадовали старушку, сказал фотограф.
И не говори, вздохнула я. На душе все еще было зябко, поэтому я жмурилась на небо, впитывая ленивое солнечное тепло.
Он кивнул и стал снимать, как падает солнце на проломленный дощатый пол.
Было почти одиннадцать вечера, когда мы вернулись в город. Выходные я провалялась, приходя в себя после шестичасовой машинной тряски. В понедельник редактор спросил меня, как съездили. Съездили хорошо, потому что вельми трогательная история. Он покивал, вытряхнул из бороденки остатки чипсов, сказал: "Ну давай, пиши" и ушел что-то жевать, что-то макетировать и о чем-то аськаться с виртуальными любовницами.
Писать почему-то не хотелось. Я маялась перед монитором, а через полчаса позвонила женщина из бабкиной деревни и сказала, что Антонине Филипповне в пятницу стало плохо с сердцем, и она умерла до прихода фельдшера, но перед смертью повторяла, что ее не забыли. Женщина с аппетитом расписывала похороны, как убивался дед, как давали телеграмму детям, как долго ехали на кладбище, потому что тракторист запил, и дороги не чищены. Упомянула, что Антонина Филипповна умерла с улыбкой. Про улыбку, думаю, женщина врала. А вот, что бабка, которая считала себя брошенной даже собственными детьми, скончалась от счастливого стресса, это был факт. Тетенька это не отрицала. Она любила, чтоб было интересно, да и вообще, ей платили за новости, и она старалась не перечить.
Вы уж напишите, попросила она. – Все-таки Антонина Филипповна думала о вас. Перед смертью.
Обязательно, пообещала я и положила трубку.
Глупость какая-то, подумалось вдруг. Во рту стало противно, захотелось на воздух.
Пошла к редактору. Тот сразу отложил шоколадку. Помолчал, выдерживая скорбную паузу, поскреб что-то в бороде.
Плохо, наконец, сказал он. Деньги на бензин потратили, темы не будет. Что я буду ставить в толстушку? Придется тебе голой сняться.
Это была его любимая шутка, предполагалось, что она вызывает жгучий стыд и желание совершить немедленный трудовой подвиг.
Сам туда голый снимайся, будешь пользоваться бешеным спросом, психанула я и ушла. Жаль двери у него не было, я бы хлопнула.
Через пять минут он приперся в мою комнату с шоколадкой и сладким выражением лица.
Прости, малыш, сказал он, протягивая недоеденную плитку. Я не знал, что ты примешь это так близко к сердцу...
Все он знал. И то, что я про него думаю, и то, что ненавижу замурзанное слово "малыш". Малышом зовут мелких собак и особенно глупых любовниц. Хуже него только "цыпка" и "пуся". Я выдавила улыбку примирения:
Хорошо, Гришенька, что ты меня понимаешь.
Его передернуло: начальник, которого держат лишь потому, что нет другого, обладает обостренным самолюбием и терпеть не может уменьшительно-ласкательное сюсюканье.
А у тебя есть еще что-то? – почти застенчиво поинтересовался он.
Да, Гришенька, конечно, Гришенька, у меня есть еще одна тема. И там точно никто не умрет до следующего номера, потому что уже все умерли, тема архивная, но нам покатит... – мурлыкала я. Утютю, мой сладкий, и тебя вылечат...
Мы расстались, восторженно глядя друг на друга. Он отправился аськаться с бабами, жалуясь на хамку-подчиненную. А я полезла в свою болталку, где веселые, вечно похмельные админы, икая с утра вчерашним пивом, растормошили и успокоили, как могут успокаивать люди, у которых все проблемы связаны только с железом.
Да, не повезло, сказал один.
Такая вот, блин, эвтаназия получилась, посочувствовал другой.
Третий послал десять поцелуйных смайликов и ушел ломать врагам сервер. В общем, понимание я встретила.
Я звонила еще несколько раз в эту деревню. И каждый раз нарывалась на слова благодарности. Местный народец свято верил, что я вот-вот напишу про старушку что-то доброе и поэтическое, все ждали газету и рассказывали про одинокого глухонемого деда, а у меня язык не поворачивался сказать им, что Антонина Филипповна поторопилась с собственными похоронами. Умри она дня на три позже, лучше (Господи, прости) в субботу, после выхода номера, глядишь, и зашевелились бы районные чиновники, для которых такие слезливые статьи хуже выстрела в сердце.
Шли дни, начальник ставить материал про покойницу не желал, и в деревню я звонить перестала. Здраво поразмыслив, пришла к выводу, что для Антонины Филипповны такая смерть была самой счастливой из всех возможных. А то, что из-за меня... Ну, значит так надо.
Через тридцать семь дней после злополучного понедельника было Рождество Христово, и я должна была писать репортаж на вторую полосу. Полночи мы простояли в душной, нарядно украшенной церкви, где свечные бабки шикали на красномордых бандитов: "Шапку-то сыми, чучело огородное". Бандиты послушно "сымали" кожаные кепки, подставляли бритые макушки под белый дым кадильницы. И фотограф снимал Владыку, простирающего над гудящей паствой золоченый крест.
Седьмого января я проснулась счастливая и спокойная. За окном заходилась веселым лаем соседская собака. Смеялись дети, выбегая из подъезда. Взрослые, деловито прижимая кульки со съестным, топали в гости по свежевыпавшему снегу. Я вставала на цыпочки на ледяном полу и смотрела на залитую солнцем улицу, точно зная, что все в мире хорошо: и погода, и люди, и мое настроение. Да и та душа, что, прощалась сегодня с заброшенной деревней, должно быть, была счастлива. И, торопясь на праздник, спешила обойти напоследок все свои любимые места.