пусть руку мою раскрошат, как воскресный хлеб,
на двенадцать и две фаланги, из коих
пять о пяти щитах, высеченных из кости,
и пусть пребывает так, пока не придет покой и
мой хлеб опять притворится моей рукою.
ты, пальмовая ветвь в ладони,
ладонь в ладони и пальмовая ветвь
сама себя свивающая в вервь,
сама себя снедающая в твердь,
сама себя вжимающая в плоть,
ты, колесо, раздирающее не меня
раздирай сильней,
ты, пальмовая ветвь, обратишься в плеть
и будешь петь над моей спиной до скончанья дней.
но вы будете, будете, а все равно меня не забудете,
и ничего не забудете, потому что ничто не забудется,
и за вашими спинами будет когда вы будете
совсем другими, и сами себя разлюбите,
и приблудитесь к старости с кроткими головами,
а я и тогда останусь стоять за вами.
ВОДА
И стоглавый жребий наш мы прижмем каленым железом,
чтобы наши сто жизней нас не прожили вместе
с нашим скарбом, и каждую клетку свою сомкнем в тугое кольцо,
чтобы не смели делиться и множиться, чтобы лицо твое
навеки осталось твоим, беспрестанно вбирая
все то, что могло быть чужим, но останется в пепле, сгорая.
этот миг, которого ждали и ждали, не зная,
что запечатанный день распечатан и час не предузнан,
и что нет на земле никого, кроме мертвых растений
и костей, из которых слагается новый, неведомый остов
корабля, что отчалит, когда над последней водою
и над первой водою одно опрокинется небо,
но никто не сумеет его отличить от воды.
ты, что падала, в те времена,
когда полагали, что дождь это семя растений
ты, что падала и воспаряла к холодным горам,
чтобы отбрасывать тени,
про которые думали, будто из них
составляются боги
ты не думала и молчала.
ты текла, пролагая дорогу, которой вернешься назад
из сухих ледников, ты текла, превращаясь в стекло,
покрывая собою себя, чтобы спать до последнего утра,
чтобы утратить свою драгоценную твердость
и у нас драгоценную твердость украсть.
ты, что падала, дай тебе бог никогда не упасть.
ОБРУЧЕНИЕ СВЯТОЙ КАТЕРИНЫ АЛЕКСАНДРИЙСКОЙ
без неба и без занавесей с одной
стеной, вставленной в оконный проем,
с другой стеной, свернувшейся вокруг меня,
и арку круглую выгнувшей надо мной,
и скользкий пол размазавшей подо мной
как мне здесь жить одной, так жалуется улитка,
чувствуя, что приближается послеполуденный зной.
а влагу летучую удержать как
засыхает слизняк, распластанный на листе
и умирает в своей бессмысленной красоте,
не так на кресте из тонких ран на ногах
убегает сангина, превращаясь в кирпичный прах,
потому что утро умерло, приближается зной.
Катерина Александрийская стала святой женой.
солнце выпало золотым жгутом, в двойной обруч забрав
голову и руку, покинувшую рукав.
младенец, воскресший в теле, пропустовавшем три дня,
внемлет ее молчанью, свое молчанье храня
что я сделала, господи, что ты меня полюбил.
раскрутит улитка твердь своего скелета
растечется в своем увечье,
ты молчишь, потому что ты речь, не требующая ответа,
я молчу, потому что речь течет предо мной,
Катерина Александрийская никогда не спросила об этом
что с ней станет, когда она станет святой женой.
скрутит сторож свой факел из мусора и смолы,
раздавит бедное тело свои неровности и углы,
заставят меня раздать неимущим суставы и позвонки,
и отпустят огненную мою работу разбрасывать вверх зрачки
потому что она и тогда не захочет отнять руки.
беги, ломайся, крепкий кремниевый покров,
крадись, скудная кровь из под моих ногтей,
наилучшая из смертей протекает внутри меня,
пусть убивает, пока я к тебе готов.
сколькими солнцами выжжешь воду внутри меня,
чтобы она растеклась, свой бледный багрец храня
бледный моллюск остывает от красноты,
выпитый белым зноем растрескавшегося дня
что я сделал, господи, что ты меня полюбил.
* * *
кто сворачивает пласты недобытых никем пород,
неназванных никем насекомых кто за крылья берет
и отпускает, не оставив клейма
кто видит город, когда его погребает тьма.
погрузим ладони в дегтярную жирную грязь
и там маленькая анаконда, что спит
в подушечках пальцев, не изменит свой вид,
как крот, прорывая свой лаз, чувствует лбом и спиной
свое направление, как птица, пляшущая ни для кого
чертит невозвратность движения своего
каждой следующей весной,
и в прозрачных чешуйках, невыслеженная, дрожит
вся латиница и с ней весь греческий алфавит
внемля тому, что вовеки не скажется ими,
и брошенная кем-то, в небе земля лежит,
ожидая всякого, кто поднимет.
кто видит меня, когда никто меня не видит,
когда я сплю никто меня не разбудит,
когда я проснусь, никто меня не полюбит,
а когда умру никто не осудит,
буду бодрствовать стоя, буду бодрствовать сидя,
когда усну буду бодрствовать лежа,
потому что даже во сне мне никто не поможет
и даже в смерти никто меня не погубит.
тот, кто выдалбливал мне глазницы, наполнял своею слюной,
добавлял свинец в раскаленную соду, смешанную с песком,
и опускал на дно он не советовался со мной.
а спросил бы я в каждую межреберную борозду,
в каждую впадину испросил бы себе глаза,
и не знал бы в какую сторону иду, и не знал,
что впереди меня и что позади
чтобы весь горизонт извернулся в моей груди
а он, кто выдалбливал мне глазницы и в рот мой вкладывал речь,
он знал как меня устроить и как меня уберечь,
чтобы я оставался твердым как меч и непрозрачным как меч.
из каждого растения, из каждого гейзера в кипящей долине
я вынимал название, которое вынет прочь мою душу
и сделает так, чтобы отныне ты пребывал со мною.
каждого встречного мне хотелось вывернуть наизнанку
вдруг ты в нем и, выйдя наружу, со мной пребудешь,
каждый камень мне хотелось разбить о камень
вдруг в одном из ты свернулся желтком и глядишь из трещин.
а потом мне стало спокойно, совсем спокойно,
потому что ты знал, как сделать мой голод вечным,
как мне исполнить себя глазами и как исполнить
все, чего невозможно потребовать от другого.
* * *
маленькими мышами разбегаются лица,
чтобы потом сбежаться,
где те глаза, вложенные в глазницы,
и те зубы, отученные кусаться,
где след от движущейся точки,
что движется слишком.
маленький детенок не сумеет собрать кусочки
зеркала своим захудалым умишком,
дайте ему вырезанные из бумаги
или отлитые из пластмассы
фигуры, которые плотно друг в друга лягут.
дайте ему сложить слово вечность и получить пол мира
и пару коньков в придачу,
чтобы продрогшая Герда свои горячие слезы в его рот уронила.
дайте ему приложить к своему стеклянному глазу раскаленный медяк,
чтобы видеть то, что внутри и снаружи разом,
дайте ему все, что он просит и пусть будет так.
вырубленные во льду, все в римских свечах,
скользкие до полного слиянья
выстроены чертоги на его непрямых плечах.
растают так станут кровью и молоком,
а выстоят останутся на скрижалях
непонятным знаком, скругленным морским коньком,
давно утраченным языком.
маленькая Герда пустила плыть по воде
свои красные башмаки.
маленькая Герда исследует затертые
и сверху надписанные значки,
силясь найти один, которого нет нигде
розу, сделанную из квадратов,
вставленных один в другой,
розу, которая есть или хотя бы
розу, которой нет,
маленькая Герда силится вспомнить, что она позабыла
и не может найти ответ.
кто ты и зачем ты стер все розы мира,
и зачем они каждую ночь возникают в моей голове
и каждое утро мира стираются снова.
кто ты, и зачем ты сделал все утра мира,
если каждым из них я давлюсь, как сырой водой.
в скрытых розах ты прячешь лик заповеданный свой.
кто ты, сделавший меня таким холодным и таким горячим,
я не стерплю и тресну по швам,
кто ты, сшивший меня из животного и пустоты,
я ведь тресну, я ведь умру и не воскресну,
а все, чего я хочу, господи, это ты.
маленькая Герда, маленькая-маленькая Герда,
ты полюбишь меня и живым и мертвым,
ты поднимешь меня и сложишь, как оно было,
ты поставишь меня и вложишь в мой рот мое имя
и накормишь меня крошевом из безголосого хлеба
и накормишь меня крошевом из безглазых рыб,
напоишь меня своей кровью и накроешь своею тенью.
и не оставишь меня во все мое воскресенье.
* * *
так внутрь глины целой, надавливая слегка,
гончар опускает сведенные пальцы, пока
не образует вмятину, а после разводит, пока
пустота внутри не достигнет размера задуманного горшка.
так нога мерно и мерно снует вперед и назад,
а затем взлетает, потому что скорость и так велика.
так сжимает горлышко, чтобы стало уже,
и острый нож прижимает к ножке, чтобы стала ровней,
так смачивает ладонь водой и оглаживает снаружи.
а после сушит, подрезав донце струной.
а после, боже мой, что после станет со мной
могла бы подумать, если бы могла думать
чашка, ожидающая свой страшный суд,
потому что ее поставят в печь и на ночь запрут,
и двести, триста, четыреста градусов выставят на табло,
вплоть до градуса, при котором плавится стекло,
до градуса, при котором плоть превращается в прах.
ты ведь прахом была, и больше чем прахом тебе не быть
сказал бы чашке гончар, если бы мог говорить.
* * *
крошка Цахес, скрюченное полено в моем глазу
все, что дорого выхватывающий из моих рук,
каким слезотворным газом заставит меня рыдать,
чтобы истек наружу мой зеркальный недуг,
босоногая Герда, каким иноземным вином
опоили меня и отправили в плаванье, чтобы забыть
обо всем, что любил, обо всем, что хотел полюбить.
в северных землях, где из груди добывают сердца
и засыпают в глаза песок, молоко и стекло,
в северных землях, где дочь за отца не идет
и пока не свело, убегает, в скорлупке своей
унося вечернее платье и рай в дуге грозовой
в северных землях, где темно через бычий пузырь,
вяленый, мается царь обескровленных рыб,
лапландка в распаренной комнате Герде дает нашатырь,
отвердевшая, тает одежда и все, что под ней
и кровь рассыпается в пыль, и, плененная в клетках вода
превращается в души животных, лишенных костей,
и соленая смерть проницает невызревший хлеб.
ВИД В ОКНО
комнатные растения:
кроткими, кроткими будем, бушевать не будем,
как ветер, вскрывающий осторожно
скошенной башней Татлина бледное небо,
бушевать не будем, как спутник, сужающий
свое движенье над станцией ВДНХ.
кроткими будем, в бурю скрипеть зубами не будем,
в блюдо сплевывать косточки будем,
с пола складывать снова туда, куда надо будем.
крепкими будем, крепче абрикосовых сердцевин,
крепче греческой скорлупы,
скрупулезно камушки вынимать из под стопы
у себя, бревнышки из глаз друг у друга,
спрашивать будем: в каком глазу у меня звенит,
в каком ухе у меня хрусталь,
краткими будем, как дровосеки, ударами топоров
рассекающие кору, потом древесину, потом
до середины, и снова сперва древесину, а после кору.
хрупкими будем, как будто скоро, и крепкими будем
как будто бы никогда, а умрем или нет посмотрим.
голоса из-под стола:
а вот и да, а вот и выскочим,
а вот и выпрыгнем, полетят клочки по закоулочкам,
уколем под коленку, свет выключим,
догоним и замучим.
вот выглоченное из лампочки на двести пятьдесят,
подыхает электричество,
а вот с пылью всклокоченной
расширяется вентиляционное отверстие,
чтобы такого вот впустить в каждую клеточку
членистоногого, насекомого,
вот выщербим где тонко и высосем сердце, печень и селезенку,
выкусим изо рта язык, перепонки из ушей,
все двенадцать перстов намотаем на свои двенадцать,
потом выплюнем легкие и пойдем дальше.
комнатные растения:
шшш, тише, ничто так не страшно
как шепот, когда тихо и тишина когда шумно,
мы их не слушаем, мы будем умными,
смотреть в окошко из под шторки
в сеточку,
смотреть на ветку, с которой сигают капельки
вчерашнего дождя мы будем.
завтра будем весь день делать себя из света,
кислород выдыхать будем, это завтра,
а сегодня спать будем,
в маленькие шарики вдувать будем
наши завтрашние цветы.
голоса из-под шкафа:
гыыы, гыыы.
ПОСЛЕ МОСКВЫ
1.
апрель: казалось опрелые крыши,
несезонные распродажи меха и кожи
по сниженым ценам ан нет,
ничего похожего:
холодно, гололедно, гладко,
у меня потерялась правая перчатка,
потом отвалилась правая рука,
я согревался кофе с водкой,
потом догонялся водкой с молоком,
потом позвоночник оказался кием
и ударил в колено, а после в другое,
пока я старался втереть
утраченное осязанье
в правую руку левой рукою
2.
и в полночь на край столицы
увез меня длинный-длинный
московский подземный поезд,
выныривая в огни и
заныривая обратно.
сплетал из серых волокон
тоннель за рядами окон
прерывистый путь канатный
3.
из меня, израненного, из жертвы
преждевременного семяизвержения
изъяли и настояли на липовой горечи
жжение, сбражившееся в виде речи,
и ничего человечьего во мне не осталось
и оставили меня пялиться в небо,
лелея свою усталость
4.
утро зарокотало моторами,
утро тормозами заскрежетало за шторами,
сон, сон, сними с меня ломоту,
сон, сон, смени меня на посту,
устал я, уста свои надо мной разомкни,
устал я, уста свои за мною сомкни
и насовсем усни.
5.
сибилла, дети спрашивают, ти тэлейс,
а она в ответ: апотанейн тэло,
карлику, выращенному в кувшине,
спрятать некуда вытаращенное тело,
и не в кого крикнуть голосом петушиным:
и меня, и меня тоже.
а молот ему не поможет,
молот нежно наклонится,
скорлупку хрупнет и сам схоронится,
под фаянсовым крошевом не схоронит.
господи, из под какого камня
ты извлек на свет свой
мое уродство, дай мне
знать, кто отец мой,
кто мать моя, вмявшая в свой живот
пояс, оставивший мне в наследство
мое уродство,
господи, дай мне знак, на кого мне
свалить вину за свое ублюдство,
господи, я ничего не помню,
а они надо мной смеются
спрашивают, кто мать моя, кто отец мне,
и плюют в мою плоть, и протягивают полотенце.
не испод ли души моей на лицо мне
вывернул господи, я и о том не помню,
помню, отнятый от груди, погруженный в глину
вглядывался в голый над головою
диск солнца, а после мне изогнули спину
и позвонков навеки сместили диски,
и укрыли меня фарфоровою корою,
и потом я больше не разгибался, dixi.
6.
выколотые на лбу, наливаются гневом
буквы, отчитывающие меня от неба,
а боль была больше литер,
боль была больше лба, но я ее вытерпел,
палач подошел и вытер
соль глаз, соль ран, соль висков,
и не сказал мне, каков я теперь.
только ветер морской, заботливый йод
легкой болью прожжет мою кожу,
вину мне и имя мое назовет,
и гладкую гальку под спину подложит,
и мутной волною меня приберет,
и лишнюю литеру с кожи сотрет.
* * *
геральдическим гадом с хвостом раздвоенным
складывай свои кольца под ноги
полу-коня, полу-воина,
восклевещут вздорные воробьи,
разрешившейся битвы склевывая послед,
что ты разрушен, что тебе в растворенные уши
жидкое слово, как олово, влили,
и вечную горечь твою утолили,
и двуострый язык удалили из гулкой гортани,
и оставили гнить наконечник копья в развороченной ране.
и вдруг пролитой щелочью в грудь твою восщебечет
незнакомая речь, страшнее твоей раздвоенной речи:
пойдем со мной, и смерти не будет, хочешь,
со мной пребудешь и раны свои залечишь,
раньше ты был ловцом лишь тел человечьих,
ныне станешь жнецом душ человечьих, хочешь?
и прижмет тебя к воздуху, ставшему вдруг
неподвижным и плотным,
и утянет на небо, к своим небывалым животным.
* * *
по круглым клавишам полуразрушенной оливетти,
по оружейной тяжести в сравнительно мирном предмете
пальцами вспомнишь маленьких танцовщиц свинцовых
с копытцами, несущими крошечные подковы,
согнутые ноги выкидывающих в канкане,
знаками препинанья бумагу навылет раня,
вспомнишь себя довольным своей молодой водянкой
на указательных пальцах, вывернутый наизнанку
учебник, наставлявший тебя в слепоте добровольной,
набор бессмысленных слов, мнемоническую горячку
вспомнишь, ослепнешь, снова вернешься к зрячим.
* * *
коралловые колонии, выстраивающие остов,
к двадцати пяти годам почти вымирают, после
себя оставляя почти скелет, на котором после
невидимые ткачи непрерывно латают ткани
вплоть до того момента, когда их стянет
влажная гниль и меня наконец не станет.
укладчики мозга в черепные коробки
вначале сгибают трос, податливый и подвижный,
затем в искривленьях его пролагают тропки,
вкладывают на дно, прилаживают как нужно
и сверху смыкают створки.
стеклодувы легких по шажку отпускают дыханье,
садоводы кишечных полостей высаживают растенья,
прядильщики нервов смачивают слюною
нити свои, обрывают и снова тянут,
и все они были землею, а стали мною,
а когда не станет меня, то снова землею станут.
* * *
петелька отпускает петельку,
а петелька петельку,
так и отпускает телодуша
ступеньками смерть свою
на свободу,
броди-броди, дыроколом
без разбора картон и завтрашние газеты,
за это тебя будет некому ничего,
а без этого лист целый, и лист целый,
а за листом ничто,
и нет между ними во что колечко
сомкнуть,
и незачем им друг к другу льнуть,
так что петелька беги и небудь.
ВМЕСТО ЗДРАВСТВУЙТЕ
1.
вместо здравствуйте,
как это у них водится,
выломали два передних резца.
клыки торчат, ржавые как гвозди,
разрушая ассиметрию скривившегося лица,
развалят тебя ударом в череп,
минуя губ мягкие ткани
что ни делай, они тебе не поверят,
пока не сдохнешь и снова не встанешь,
стоном сон с пробужденьем не склеишь
и останешься между, ожидать без всякой
надежды на пробужденье, как вещь,
ставшая своим же собственным знаком.
2.
сегодня грохот опять, и не выжал
ни капли из неба, вбившего, как гвозди
в себя антенны, торчащие из крыши
и трубы, приторочившиеся возле.
сколько глаза о свет не режь, но
не спекутся коркой, не привыкнут к каре,
и солнце жестокостью неизбежной
из белка ненужную воду выжаривает,
после влажным небом нависнет
и землю громом зазря раздразнит,
приговоренную к долгой жизни
в ожиданье казни.
3.
или устал, постелю, высплюсь,
всплыву и не вспомню, а вспомню вздрогну
от ветра, стряхивающего с листьев
вчерашний ливень в раскрытые окна,
и потом такие же, только новые
люди, говорящие мне "ты" и "иди ты"
будут гадать, проливая олово
в глаз, за отсутствием век раскрытый.