Всех котов он считал Васьками, всех собак – Женьками.
– А кошки? – спросил я у него.
– Не знаю, – расстроился он. Он всегда расстраивался, когда у него спрашивали об этом.
Кони-лошади, лево-право, вчера-сегодня в его мире были смещены в одну сторону. Только петух и курицы были для него разными птицами. Петух, скорее, даже не птицей, а каким-то другим человеком.
С женщиной он разговаривал, как с мужчиной. А с мужчинами – как будто он знает какую-то тайну, но ему неловко говорить о ней.
Одну из таких тайн он рассказал мне, попросив никому не передавать ее.
– Был у меня брат. Звали его … – он назвал имя брата. Оно было не слишком распространенным, но в наши дни и в наших местах похожими именами принято называть родившихся.
Собственно, история с братом имела смысл, если начать с матери, но о матери он ничего не рассказал:
– Понимаете, очень трудно говорить о близком человеке, особенно когда твой близкий попадет в такую ситуацию. Ну… вы меня понимаете.
Я понимал его прекрасно. Несколько лет назад со мной произошла точно такая же история, только на месте его брата был я, а на месте моего рассказчика – мой брат.
От родителей мы сохранили огромную квартиру, скорее даже дом, потому что в соседних квартирах никто не жил, а сам дом к весне собирались сносить. Словно предчувствуя это, мы с братом старались чаще находиться дома, где каждая вещь когда-то принадлежала знакомому человеку, родственнику или другу.
Хоть мы с братом и близнецы, ни характерами, ни настроением не похожи, – только лицом. Но при всем различии мы были так близки и так любили друг друга, что ни один человек, ни одна женщина не могли бы встать между нами. Брат очень нравился женщинам, я никогда, но он ни разу не сказал, что хочет оставить меня и завести семью.
Нам было хорошо вдвоем. После смерти родителей мы еще больше сблизились, и вынужденное одиночество не тяготило. Зная, что я с детства парализован нижней частью тела и не встаю с инвалидной коляски, брат все время находился со мной. Иногда я ему говорил: "Сережа. – Брата звали по-другому, но какая разница. – Сережа, – говорил я ему, – иди куда-нибудь, побудь без меня". И он уходил, но всегда возвращался вовремя, к тому моменту, когда я успевал по нему соскучиться.
Но однажды я уже и соскучился, и проголодался, к тому же был напуган ничего не значащими звуками в одной из комнат, а Сережа все не возвращался. Я читал латиноамериканскую книгу, в которой брат и сестра, оба уже старики, хозяева огромного дома, перебирались из комнаты в комнату, потому что чье-то присутствие, шум и голоса, приближалось к ним, пока невидимый враг не захватил весь дом. Рассказ так и назывался. Он был явно не дописан, автор, наверное, или умер или поленился его закончить: я так и не понял, почему они боялись пойти в другую сторону, не от врага, а к нему, и увидеть его. Вероятно, они решили, что враг сильнее их и многочисленнее, но ведь могло оказаться, что это всего лишь мышь или заблудившийся ребенок. А вдруг ребенку самому было страшно, он искал людей, а люди, боясь его, уходили все дальше в пустые комнаты.
Одних страх гонит навстречу, других заставляет убегать, – похоже, что эту мысль хотел сформулировать автор. Но почему они выбрали второй путь, из рассказа невозможно было понять. Шорохи, скрипы – не та причина для отступления, что крик или грохот. Скорее всего бежали они, потому что брат и сестра это не два брата: сестра ухаживала за тобой больным, часто видела тебя голым, ее не стесняешься, не храбришься перед ней. Братья же, если и видели друг друга голыми, все равно сохраняют стыдливость и стараются показать друг другу свое мужество.
Мне, например, Сережа часто говорил "не бойся", и я ему тоже отвечал "не бойся". И никто из нас больше не боялся, наоборот, люди смотрели на наш дом и говорили: "Там живут братья", и ни один человек не заходил к нам.
Словом, автор очень мало знал о жизни, иначе бы не написал такую нереалистическую книгу. Если бы он знал, как все было на самом деле, то и рассказ бы по-другому закончился и герои вели бы себя не так. Брат спас бы брата, то есть сестру, и они вместе отстояли бы свой дом.
Я представил себя на месте писателя, сочиняющего этот рассказ. Все нужно переписать, но сначала – имя. Имя уже сюжет. Пускай одного из братьев зовут Сережей, а другого так, как Сережа называет меня. Тут мне вспомнилась история другого, не того, кто написал латиноамериканский рассказ, писателя. Он любил замужнюю женщину, все не уходившую от своего мужа, которого звали Сергеем. Чтобы она ушла, писатель ничего не мог сделать, и тогда он написал много рассказов, в которых убивали героев, называемых Сергеями. Так ему было легче жить со своей мечтой. Его любимая никак не уходила к нему, он старел и писал, убиенных Сергеев становилось все больше, читатели их жалели, критики писали о них как о жертвах, в конце концов получилось так, что писатель, пострадавший в жизни от Сергея, в своих произведениях создал идеальный образ Сергея-жертвы, вызывавший у всех сочувствие. Месть не получилась, Сергей обставил его и в литературе.
Вот такой нужно написать рассказ, чтобы все ясно и узнаваемо, а не строилось на условностях и недоговорках. Где героя звали бы нормальным именем Сережа, и чтобы каждый читатель решал для себя, на кого из его знакомых Сережа похожий. Я думаю, что любой хороший рассказ строится на сочувствии, а не на безразличии.
И надо же, стоило мне об этом подумать, как снова где-то рядом, не дальше, чем в соседней комнате, раздались звуки. Вроде бы что-то свистнуло, потом еще раз и еще. Я замер и прислушался. В доме не было никого, только я со своими мыслями. Инвалидная коляска поломана, брата нет.
Где-то рядом захлопнулась книга, звякнула крышка зажигалки. Нет, это в моем доме кто-то захлопнул книгу и звякнул крышкой зажигалки. До этого только я и брат могли так сделать. В моем доме никто не передвигал и не трогал вещи.
Я даже не мог посмотреть, который час: со второго этажа двухъярусной кровати, на которой я лежал всегда, часы не были видны, – но прошло много времени, и снова кто-то появился в соседней комнате, что-то ударилось об пол, тихо-тихо, но я услышал, пересекло помещение.
Я зажмурился и увидел, как быстрая неопределенная фигура пробежала наискось, сжалась в серый комок и затаилась в углу глаза, приглашая поиграть с ней, как обычно бывает после лекарств. Сейчас надо будет немного подождать. Я зажмурился сильнее, чтобы пустота из серой стала черной, и тут загремело уже в моей комнате. Кто-то задел сервант, подпрыгнули и перевернулись чашки. Я вздрогнул и чуть не открыл глаза. Фигура в глазах испуганно метнулась к другому углу пустоты.
Чтобы случайно не открыть глаза, я нащупал кончик простыни и выдернул ее из-под себя, кое-как сложил вдоль и замотал лицо. Слуха было вполне достаточно. Кто-то заелозил по столу, и я представил, как именно он елозит. Елозил он, честно говоря, отвратительно, глупо елозил. Не было в его мельтешении ничего человеческого и понятного, как будто кошачий хвост крутился сам по себе, без кошки.
Себя я увидел сидящим с остановившимся лицом у того же стола, но я не был мертв, мне было страшно. В соседней комнате кто-то сказал "у-лю-лю-лю-лю".
– Сережа, – позвал я. – На одну минутку.
Он встал (и я понял, что это точно Сережа, а не я) и подошел ко мне.
– Сереженька, посмотри кто там.
Сережа улыбнулся, поправил мне сползшую на нос повязку, крепко затянул узел и вышел из комнаты! Фигура заволновалась и метнулась за ним. По дороге он взглянул на часы: было двенадцать пятьдесят одна.
Сережа шел быстрым шагом за удаляющимися звуками, фигура следовала за ним. Один раз он обернулся, и фигура испуганно сунулась за диван.
– Не бойся, – сказал Сережа.
– И ты не бойся, – ответил я и поправил узел простыни.
Загремело тарелками на кухне, стукнула ложка, кто-то сказал: "скоты" – и хлопнул крышкой пустой кастрюли.
Сережа вырвался на кухню и пнул кастрюлю ногой.
– Кто здесь? – спросил Сережа.
– Сереженька, – сказал я. – Никого нет. Ты сейчас где-то гуляешь, слушаешь анекдоты и пьешь водку через трубочку, а я лежу на второй полке с завязанными глазами. В доме нет никого.
– Никого, – сказал Сережа, заглядывая в кастрюлю. – Вот черт.
– Вот черт, – повторил я, пытаясь ослабить узел на затылке. Глаза пережало, крутились разноцветные спирали, и не было ничего видно.
Хлопнула дверь на лестницу. Сережа бросил кастрюлю и пошел туда. Я заметил, что из кухни он вышел с ножом. Сережа поднялся по лестнице, фигура въехала по перилам, наткнулась на гвоздь и обмоталась вокруг него узлом. Пробегая, Сережа рубанул узел, и фигура распалась на лоскутки. Один из них он подхватил и сунул в карман. Остальные немедленно соединились, и фигура взмыла к потолку.
На чердаке кто-то чихнул и сам себе сказал "доброго здоровьечка". Фигура влетела на чердак впереди Сережи, с лета ударилась о занавеску, делившую помещение надвое и отпрянула.
Сережа шарахнулся назад, оступился о порожек и загрохотал головой по лестнице. С разбитого лба стекала кровь, он не вставал.
– Сереженька, – позвал я. – Сереженька. Не лежи. Не лежи, Сереженька. Вставай, пойдем. Не надо больше лежать. Ты так красив, Сереженька. Встань, пожалуйста.
Фигура пронеслась через комнаты и подлетела ко мне, дрожа и волнуясь. "Большие, большие проблемы", – сказала бы она, если б умела говорить. Но я никогда не слышал, чтобы фигура что-нибудь говорила.
Я раскачался на кровати, перевернулся и упал на пол. Фигура отскочила к окну и застыла. Я закатал рукава, чтобы не набивать локти и пополз через комнаты к Сереже. Около Сережи суетились звуки, скрипели ступеньки, капала кровь, хлопала занавеска. Я сказал себе:
– Сереженька мог бы остаться жив. Он ударился лбом, а не затылком. Кровь еле течет. Глаза закрыты. Одна нога согнута в колене, другая выпрямлена. Правая рука сжимает нож, левая заведена за спину. На левой щеке видны ссадины и следы от ушиба.
Я дополз до Сережи, сорвал с головы простыню и, как он мне, обмотал его голову, крепко затянув узел. Звуки затаились под лестницей, фигура – напротив, я – около Сережи.
– Вы не знаете, что такое брат-инвалид, – сказал я им. – Это такая ответственность. Всегда вместе. Ни минуты покоя. Вы думаете, уходя, он не думал обо мне. Всегда думал. Где бы ни был, думал. Ему приходилось все делать за двоих, за себя и за меня. Он всегда гулял в два раза дольше, у него всегда было по две девушки и любил он их в два раза сильнее. Всегда по две тарелки супа, по два стакана чая. Чтобы я не чувствовал себя обделенным. Вы думаете, это смешно; смешно, когда кто-то падает, а это не смешно. Смешно – это когда он по очереди рассказывал анекдоты за себя и за меня. Всю жизнь за двоих. Может, он плевать хотел на тех девушек, которых любил, может, и не нужны они были ему совсем, а он подумает обо мне, лежащем с простыней на глазах на второй полке, и любит их. Все за двоих. Два института, две работы, две колоды карт в кармане, а теперь вот одна смерть. Вы понимаете, что он чувствует. Он чувствует, что умер только за себя, что не сумел до конца выполнить свой долг, что он эгоист, сволочь, себялюбец проклятый.
Ведь если Вы близнецы, у вас вся жизнь делится на двоих, а если один близнец – инвалид и сидит всю жизнь на второй полке с завязанными глазами, то вся жизнь у другого не делится на два, а умножается. Это потому что в тебе уже не один человек, а двое. И хочешь, может, ты что-то сделать один раз, а делаешь два. Потому что знаешь, в тебе живут две жизни и, если ты второй жить не станешь, то твой брат сам ее прожить не сумеет, он только и живет твоими впечатлениями, радостями, движениями. А ты…
Я швырнул нож в чьи-то звуки за лестницей, там кто-то пискнул и затих.
– А ты думаешь, я паразит, я вирус, присосавшийся к жизни брата и питающийся его соками. Да, я паразит, но я тоже никогда его не оставлял. Я тоже всегда думал о нем. Когда он куда-то шел, я мысленно следовал за ним, чтобы его оберечь, обезопасить, предупредить, предостеречь хоть как-то. Я представлял всех его женщин, ни разу не видя их. Я шептал ему в ухо: вот та хорошая, а та – нет. Он-то и делал все по два раза, потому что всегда чувствовал, что я с ним. Я не помню ни одной мысли, в которой не было моего брата. Да что там мысли: я не помню ни одного сна, в котором он не присутствовал. Он был человеком, ни в чем себе не отказывал, жил полной жизнью, а я не мог быть человеком: я ничего не могу и не умею, – я стал его ангелом-хранителем, я всегда был с ним, на полшага впереди или полшага сзади, всегда.
Фигура шевельнулась, и я порвал ее надвое.
– Вы не знаете, что такое быть ангелом-хранителем на побегушках у собственного брата. Полноценного брата. Парализованным ангелом-хранителем. Ни минуты личной жизни. Всегда в ответе, куда он пошел, что он делает. Он звонит – ты на другом конце провода всегда должен ответить ему "алё", а если не ответишь "алё", то какой же ты на хрен брат-хранитель. Самую красивую девушку – ему. Он сначала с одной, красивой, потом с другой, некрасивой. Ты ему выбираешь красивую, а себе похуже, потому что он брат твой, человек, а ты его ангел-хранитель. Пусть даже он думает, что красивая – твоя, что он ее от твоего имени, но ты сам понимаешь, что красивая – его, что ты без ног, сидишь на второй полке двухъярусной кровати, тебе можно и похуже. Вы думаете, почему я, инвалид, оказался на второй полке. А потому, что лучшее – ему. Он, простите, когда ночью в туалет ходит, то еще минут десять постоит там лишних: вдруг я захочу. А я не хочу! Я лежу, не сплю, вижу, как он все делал за двоих, а я ничем не мог ему помочь. Вот и сейчас он умер за себя. Только за себя. Один раз. Ни разом больше, ни разом меньше, а всегда все делал за двоих. И последней его мыслью было: "Я дрянь, выродок, скотина. Я умер только один раз за себя".
И надо же было Сереже в этот момент двинуть ногой, если бы еще просто двинуть, а то поднял ее, потом опустил, руку поднял, повязку потрогал и говорит:
– Я ног не чувствую. Я не чувствую ног. Повязка на глазах. Кто мне одел повязку на глаза? Кто мне одел повязку на глаза? А-а-а-а. А-а-а-а. Кто я? Кто я? Где ты… … Сереженька? Сереженька, … кто ты … где я? Кто ты? Где я?
Слава Богу, я дотянулся до ножа.
* * *
Мой собеседник (уже пятый за сегодняшний день), тот, у которого все собаки – Женьки, выдержал необходимую для такого рода историй паузу и спросил:
– Вы закончили свой рассказ?
– Не выражайтесь стилем какого-нибудь Чехова. А свою историю я закончил еще на чердаке. Даже раньше, помните, я говорил, каким должен быть современный рассказ, ну, когда про Сережу-мужа рассказывал: с интригой, жизненный и чтобы жизнь обязательно все перегадила автору, все расставила по-своему и всех с носом оставила.
– "Оставила с носом" – это тоже оттуда, из классики. Аверченко, может.
– Аверченко не классика.
– Ну, не кажите. У него тоже сюжет есть один: муж возвращается, а у жены любовник и говорит "посудите сами…" Хотя, постойте, при чем здесь Аверченко. Вы что же, его убили?
Ну, почему все об этом спрашивают. Разве моя история об этом?
– И ноги у вас две. А вы говорили, как о парализованном. Постойте, а почему он вас Сереженькой назвал? Вы что же…? Я что-то запутался, ничего не понимаю.
– А как бы вы хотели? Жизнь дается один раз и все такое. А Сереженька я по паспорту.
Я показал ему первую страницу паспорта. – Это у вас все просто: коты – Васьки, собаки – Женьки, лошади-куры! Я же вам говорил, что в жизни так не бывает, в жизни все по-другому. А вы навыдумывали себе васек и считаете, что оригинал. Ну, ладно, – я поднялся со скамейки. – Мне еще за сегодня пять собеседников найти надо. Норма – десять слушателей в день. Как это, епитимья или как?
– Да погодите вы. Я что-то важное хотел у вас спросить. Постойте. А! А почему он в конце все по два раза повторял?
Ну, как ты ему объяснишь?
Ну, как ты ему объяснишь?